ее даром смиренного доверия к тому, что будет дальше. Она впервые оторвала взоры от настоящего и отважилась заглянуть в будущее. И именно я заставил ее поднять голову и показал благополучные дали, о которых она стыдилась даже грезить.
Твоя мать отправилась в клинику, мы встретились с нею около одиннадцати и вот сидим в баре и что-то там попиваем. Манлио и прочие мои коллеги уделяют ей массу внимания, они знают, что она беременна, на все лады поздравляют; она принимает поздравления с солнечной улыбкой, от которой на ее щеках обозначаются ямочки, а вокруг невольно становится светлее. Она пришла сюда на эхограмму, на самую первую. Она – моя жена, она шагает рядом со мною по лестницам, затянутая в костюм из черного люрекса. Манлио нас сопровождает, он балагурит, он нам завидует. Эльза выглядит такойяркой, такой красивой в этом невеселом коридоре не то серого, не то сизого цвета, среди больных, расхаживающих в пижамах; она похожа на актрису, явившуюся сюда с благотворительным визитом. Бледный, сокрушенный, очень похожий на место, где я провожу половину жизни, я прячусь за нее, как трехлетний ребенок прячется за мать.
Она задирает блузку, приспускает юбку и обнажает живот. Манлио размазывает ей по животу гель.
– Холодок чувствуешь?
– Немножко.
И она смеется. Возможно, что, пока зонд путешествует по ее коже, она нервничает куда больше, нежели хочет показать. Я стою рядом и жду. Манлио переводит зонд под Эльзин пупок, он ищет в ее матке тот участок, к которому прикрепился эмбрион. Я, Анджела, уж и сам не знаю, что во мне тогда творилось, я плохо это помню, но очень может быть, что я надеялся на то, что никакой беременности у Эльзы нет. У твоей матери выражение лица напряженное, она приподняла голову и вопрошающе смотрит на экран, она боится, что экран ее грезу не покажет. И вот ты там появляешься, Анджела, ты – это крохотный морской конек, в котором туда и сюда ходит белая точечка. Это твое сердце.
Вот такой я увидел тебя в первый раз. Когда монитор выключили, у твоей матери были мокрые глаза, она уронила голову на кушетку и глубоко вздохнула. Я все смотрел на этот уже черный экран, тебя там больше не было. Я невольно стал думать об Италии. В ее животе тоже таился морской конек, совершенно такой же. Но для него на мониторе не было места, ему полагалась только чернота выключенного экрана.
Вечером я пешком дошел до того гастронома, где привык ужинать карликовыми апельсинами. Я поел, глядя на стоявший у стены включенный телевизор, звука не было слышно. Толпа состояла из людей- одиночек, они что-то жевали, стоя на опилочном покрытии, держа в руках засаленные бумажные салфетки. Вернулся я тоже пешком, рассеянный, обессиленный, расталкивая плечами темноту. Магазины уже позакрывались, город готовился отдыхать. Я вошел в телефонную будку – трубка там была оборвана, и провод безжизненно болтался растянутой пружиной. Ладно, сказал я себе, позвоню из следующей будки. Но больше я так и не остановился, я дошагал пешком до самого дома.
Дома Эльза сидит на диване вместе с Рафаэллой, они разговаривают, ставя на место сумку, я слышу их голоса. Рафаэлла поднимается, я обнимаю ее плохо повинующимися руками, утопаю в ее необъятных телесах. Она без туфель… краем глаза я их нахожу – туфли стоят на ковре.
– Я так рада, наконец-то я стану теткой!
Обнимая меня, она просто трепещет в экстазе, чувства переполняют ее. Я не свожу глаз с невероятно разношенных туфель.
– Ну что же, доброй вам ночи, милые дамы.
– Ты уже спать?
– Завтра мне надо встать чуть свет. Эльза поверх спинки дивана подставляет мне теплую щеку, я касаюсь ее своей щекой. Рафаэлла глядит круглыми, совсем детскими глазами: «Ты не против, если мы еще тут посидим, поболтаем?»
Да говори сколько тебе влезет, Рафаэлла, дай своему сердцу надышаться, пока оно бьется, ведь все мы тут товарищи по круизу, мы взгромоздились на телегу, лишенную колес, и думаем, что куда-то едем.
На следующий день я сижу в самолете, надо лететь на очередной конгресс, командировка совсем короткая, к вечеру я вернусь обратно. Манлио сидит рядом, бесцеремонно положив ручищу на мой подлокотник. Я вдыхаю запах его крема для бритья. У меня место у окна, я смотрю на белое крыло, выделяющееся на сером фоне взлетной дорожки. Пока что мы все еще на земле. Здесь, внизу, картина не ахти, воздух грязный и спертый, но там, за облаками, есть надежда увидеть солнце. Проходит стюардесса, толкая перед собою тележку с журналами. Манлио оценивающе смотрит на ее зад. В полете я буду пить кофе, мне дадут чашку «настоящего турецкого», как его называет Манлио. Мне надо уходить, надо убираться отсюда, самолет разобьется, я не хочу подохнуть, сидя рядом с Манлио, с чашкой «настоящего турецкого» в руках. Мне плохо, у меня выступает пот, сердце готово выскочить из груди, левой руки я совсем не чувствую. Я понял, я умру от инфаркта, сидя в этом их крохотном, ходуном ходящем металлическом сортире, глядя на стопку гигиенических салфеток, которая подрагивает над миниатюрным самолетным унитазом. И я встаю с места.
– Ты куда?
– Я хочу назад.
– Что еще за хреновина?
Двери уже задраили, самолет покатил на взлет. Старшая стюардесса меня останавливает:
– Простите, синьор, вы куда?
– Мне нужно обратно, мне плохо.
– Я вызову вам врача.
– Я сам врач. Мне плохо, выпустите меня из самолета.
Должно быть, вид у меня достаточно красноречивый, и девушка в форменном платье, со светлыми, собранными в шиньон волосами и миниатюрным носиком, пятится, идет к пилотской кабине. За нею туда проскальзываю и я. Оба пилота в белых безрукавках оборачиваются и смотрят на меня.
– Я врач, у меня начинается инфаркт, откройте мне двери.
К самолету снова подъезжает лестница, дверь распахивается. Воздух, наконец-то воздух. Я сбегаю вниз. Манлио следует за мной. Стюардесса его окликает: «Что вы делаете, вы тоже хотите остаться?»
Манлио поднимает обе руки, ветер от двигателей рвет на нем пиджак. «Я его коллега!» – кричит он.
И мы оба оказываемся на бескрайней бетонной глади взлетного поля. Служащий аэропорта сажает нас на свой маленький джип и везет к зданию вокзала. Я молчу, руки у меня сцеплены, рта не открыть. Сердце вроде бы отошло. Манлио нацепляет солнечные очки, хотя никакого солнца нет и в помине. Мы слезаем с джипа.
– Можно узнать, что тебе за вожжа под хвост попала?
Я пытаюсь улыбнуться:
– Я тебе жизнь только что спас.
– По-твоему, он свалится?
– Нет, теперь уже не свалится. С самолета, который должен свалиться, ты просто так не слезешь.
– Что, здорово обделался?
– Было дело.
– Знаешь, а ведь и я тоже!
Мы хохочем и идем в бар – выпить не «турецкого», а вполне приличного кофе. Конгресс, похоже, накрылся. «Ну и пошли они все подальше», – говорит Манлио. Ему нравятся такие экспромты. И вот тут меня прорвало. Я рассказываю ему все, щеки у меня отвисли, потому что говорю я, наклонившись над опустевшей чашкой, ковыряя ложечкой гущу на дне. Тут, в баре аэропорта, в окружении людей, которые торопливо глотают свои бутерброды, не сводя глаз с багажа, я выкладываю ему весь свой роман со всеми заключенными в нем эмоциями и желаниями, выкладываю, словно подросток прежних времен, влипший в классическую любовную историю. Манлио для этого подходит меньше всего, но это не важно, мне необходимо хоть кому-то это выложить, а он тут, он рядом со мной и поглядывает на меня своими кабаньими глазками. В друзьях мы с ним по какому-то недоразумению, и оба это знаем, но сейчас мы стоим перед металлической стойкой, давно уже прикончив свой кофе, и этот момент все-таки как-то сближает нас.
– А что это за баба?
– Да ты ее видел.