высоких каблуках как на цыпочках… Она лежит рядом. Мы обнимаем друг друга, потом она спрашивает меня, почему я живу с Атосом, почему собираю все эти статьи о войне, которые пачками навалены на полу, почему по полночи провожу, пристально вглядываясь в каждое лицо на фотографиях? Почему я сторонюсь людей, почему не умею танцевать?

Когда Атос после ужина пошел к себе в кабинет, я вышел в ночь. Но на самом деле мы оба ушли в спазмы времени, в те события, которые происходили без нашего ведома, когда мы жили на Закинтосе. Я стоял на ступенях крутого откоса на Дэйвенпорт-роуд и смотрел на залитый огнями город, раскинувшийся внизу электронной печатной платой. Я шел мимо прядильной фабрики и карандашного завода, подстанции «Дженерал Электрик», типографий и складов древесностружечных плит, мимо химчисток и автомобильных мастерских. Мимо вывесок с рекламой Джерри Льюиса[76] в «Импириэл» и Реда Скелтона[77] в «Шейзе».[78] Я шел по железнодорожному полотну в сторону угольных складов на Маунт-Плезант-роуд, а потом вдоль ржавых пароходов, ждавших груз зерна у Виктори Миллз.

Я всматривался в холодную красоту цементного завода на берегу озера, небольшие садики, которые кому-то пришло в голову разбить у каждой его массивной башни. В изящные металлические лестницы, кружевной лентой обвивающие резервуары нефтехранилищ. Ночью редкие огни метили порт и береговую линию, вдоль которой протянулись эти гигантские промышленные сооружения, вселявшие в меня ощущение одиночества. Я прислушивался к этим темным очертаниям, как будто они были паузами между тактами, как музыкант вслушивается в тишину между частями произведения. Безмолвие тишины раскрывало мне истинный лик собственного бытия. Я чувствовал, что мою жизнь нельзя вместить ни в один язык, ее может хранить в себе лишь молчание – тот миг, когда я заглянул в комнату и увидел лишь видимое, а не пропавшее. Тот миг, когда я не смог увидеть, что Беллы больше нет. Но я не знал, как вести поиск в безмолвии. Поэтому я жил, как будто чуть отставая во времени, как будто печатающая вслепую машинистка задержалась на долю секунды и пропустила удар по клавише, а все следующие слова утратили смысл, и весь текст, напечатанный дальше, оказался искаженным. Мы с Беллой были лишь в нескольких дюймах друг от друга, но нас разделяла стена. Я думал о том, чтобы писать стихи особым кодом, где каждая буква занимала бы не свое место, и тогда единственная ошибка могла бы погубить один язык, создав другой.

Если бы кому-то удалось исправить эту ошибку и убрать поврежденную хромосому слов в их образах, тогда, может быть, удалось бы восстановить порядок имен. А если нет, история навсегда так и останется клубком спутанных проводов. Поэтому в стихах я снова и снова возвращался к Бискупину, к дому на Закинтосе, к лесу, к реке, к двери, распахнутой внезапным ударом, к минутам, проведенным в стене.

Английский язык был для меня эхолотом и микроскопом, которые помогали мне слушать и наблюдать в надежде настичь ускользающие значения смысла, погребенного в фактах. Мне хотелось найти строку стиха, звучащего как полый ней[79] в оркестре хора дервишей, печальное пение которых взывало бы к Богу. Но все мои потуги приводили лишь к пронзительному визгу. Их нельзя было сравнить даже с чистым воплем травинки под дождем.

* * *

Из всех людей, с которыми Атос работал в университете, моим другом на долгие годы стал один его выпускник, его звали Морис Залман. Морис был еще большим чужаком в городе, чем мы, когда мы с ним познакомились, он только что переехал в Торонто из Монреаля. Как-то Атос пригласил его на ужин. Морис в то время был худым и уже начал лысеть, он носил берет, надвинутый на лоб. Мы стали вместе ходить на прогулки, на концерты, в картинные галереи. Иногда мы все втроем ходили в кино, но здесь наши вкусы резко расходились – Атос отдавал предпочтение Деборе Керр[80] (особенно в «Копях царя Соломона»), Морису больше нравилась Джин Артур, [81] а я считал лучшей актрисой Барбару Стэнвик.[82] Мы с Морисом уже тогда безнадежно отстали от моды, а позже так никогда и не смогли ее догнать. Нам бы надо было тогда восхищаться Одри Хепберн.[83] По дороге домой мы иногда заглядывали в ресторанчик, но чаще Морис шел к нам, и на нашей холостяцкой кухоньке мы обсуждали достоинства полюбившихся нам актрис. Керр, считал Атос, была такой женщиной, с которой за завтраком в роскошном отеле или на лоне природы можно было обсуждать суммирующую машину Паскаля. Морису казалось, что с Джин Артур можно было ходить в походы или танцевать ночь напролет, но при этом она бы всегда была в курсе того, где ты забыл ключи и чем заняты дети. Мне нравилась Барбара Стэнвик, потому что она всегда попадала в передряги, но делала только то, что ей подсказывало сердце. Больше всего я восхищался ею в «Огненном шаре», где жаргонные словечки песней слетали с ее языка. «Кончай попусту языком молоть, заткни-ка ты лучше пасть!», «Звездани ему по харе!», «Я тебе не прислуга зачуханная!» Она жила в мире, полном башлей и нажористых клиентов. Она была лакомым кусочком, но, чтобы наотмашь крутить с ней любовь, надо было иметь кучу бабок, капусты, хрустов, зелени, до отвала гринов в чемоданах с двойным дном. Я от нее круто тащился. Во время таких разговоров никто из нас не вспоминал об оголенных плечах или сатине, туго обтягивавшем грудь; ноги для нас были вообще запретной темой.

Но мы провели вместе считанные вечера, потому что вскоре после нашего знакомства с Морисом Атос умер.

– Атос, какой величины настоящее сердце? – спросил я его однажды, когда был еще ребенком.

Он ответил:

– Представь себе размер и вес пригоршни земли.

В последний вечер Атос вернулся домой после лекции о сохранении египетского дерева. Это было где-то в половине одиннадцатого. Обычно он рассказывал мне о том, как прошла лекция, а иногда даже в деталях пересказывал, что говорил студентам, но, поскольку я накануне распечатал его конспект, в тот раз в этом не было нужды, он вернулся с работы усталый. Я согрел ему немного вина, потом пошел спать.

Утром я нашел его за столом. Он выглядел как обычно, как будто уснул в разгар работы. Я обнял его, изо всех сил сдавил ему грудь, потом снова давил и сжимал, но он не воскрес. Невозможно заполнить пустоту каждой клетки. Смерть его была тихой – как дождь на море.

* * *

Я знаю только некоторые причины смерти Атоса: в их числе все силы и стихии природы, десять тысяч названий вещей, неприхотливость лишайника. Инстинкты миграции: звезды, магнетизм, углы преломления света. Энергия времени, меняющая массу. Вещество, сильнее других напоминавшее ему о родине, – соль: оливки, сыр, виноградный лист, морская пена, пот. Пятьдесят лет близкой дружбы с Костасом и Дафной, память, сохранившая формы их тел, когда всем им было по двадцать лет, о его собственном теле, когда ему было пятнадцать, двадцать пять и пятьдесят – все наши ипостаси, хранящиеся в памяти по мере взросления и старения, как слова, они остаются на странице книги, хотя их стирает тьма. Две войны, обе из которых – гнилая часть плода, ее нельзя с него срезать, и сам плод; нет ничего, что один человек не сделал бы с другим, ничего, что один человек не сделал бы ради другого. Но кто была та женщина, которая впервые выпустила для него из клетки кофточки двух птиц груди в ночном саду? Говорили они о детях, которые у них родятся? О каких словах он жалел? Кто была та женщина, которой он впервые вымыл волосы, какая песня могла бы звучать его голосом, поющим о любви, когда он впервые ее услышал?

Когда человек умирает, его тайны становятся кристаллами, морозным рисунком на окне. Его последнее дыхание затемняет стекло.

Я сел за стол Атоса. В маленькой квартире, в чужом городе, в стране, которую еще не успел полюбить.

* * *

В Торонто Атос воссоздал свой кабинет на Закинтосе. Это было странное место, из царившего здесь беспорядка можно было извлечь самые неожиданные предметы. На письменном столе Атоса в ночь его смерти остались: деревянная коробка с деталями детского конструктора, такой же набор металлических колесиков и шарниров с петлями, какой был у него в детстве. Микрофотография хрупкого среза древесины дуба, затопленного в Бискупине. Снимок тотемов из Киспиокса[84] с приколотым на бумажке анализом почвы и климатических условий. Стеклянное пресс-папье с образцом древовидного плауна[85] внутри. Модель берестяного каноэ. Статья о холмах Вестфолд в Антарктике – месте, где вечная мерзлота высушила и сохранила сделанные в древности деревянные предметы. Заметки для предстоящей в Оттаве конференции по затопленному дереву. Авторучка

Вы читаете Пути памяти
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату