манерам ее и одежде сразу становилось ясно, что приехала она из Америки.
Волосы у нее, как искристая рябь на воде. Крупный рот, голубые глаза. От многих дней, проведенных на воздухе, солнце позолотило ей кожу.
Она откинула голову назад. Страсть вонзила в меня зазубренное лезвие, но в ярком свете кажется, что оно гладкое.
Иногда, когда молния проходит сквозь предметы, рядом с которыми стоит человек, образы этих предметов впечатываются в ладонь, в руку, в живот, навсегда оставляя на них тень, как фотографию на коже. На боках животных иногда можно увидеть целые ландшафты. Я представил себе, сидя на другой стороне дворика, что у Петры божественная татуировка: посреди ее спины – такой цветок, цветок Лихтенберга. Я представил себе, что он впечатался, когда она была еще девочкой, и только резина велосипедных шин спасла ее от смерти. В невидимых волосках, сбегающих по ее шелковисто-золотистой пояснице, и теперь еще живет слабое дыхание электричества. Сам цветок такой бледный, что, кажется, даже вода может его смыть, он такой хрупкий, будто морозом побитый, и если дыхнуть на него – только прах останется. «Твоими бы устами да Богу в уши». Поклонение твое тому цветку до лампочки. Цветочек тот призрачный навечно в кожу впечатан, будто клеймом, с ума сводящим.
Я украшаю руки Петры и уши. Порывисто шелестят лимонные листья, ее браслеты скользят по запястьям, когда она поправляет волосы, струящиеся вниз по плечам: звуки зелени и золота. После еды бутылки и стаканы, корки и тарелки выглядят так же интимно, как одежда, разбросанная вокруг кровати.
Меня убивает обыденность ее тона: «Когда мы уедем с этого острова», «Вот вернемся домой…», «Мои друзья…»
С волос ее после купания капает вода. Мокрое тело покрыто купальником из травинок.
Слепота застит мне взгляд. День переходит в вечер, голубое окно синеет, потом чернеет. Как разговоры, доносящиеся из дворика, – отдельные неразборчивые слова складываются в сознании в другие: Петра, земля. Соль.
Она спит, раскидав по подушке черные пряди волос, такая далекая, что мне даже как-то не по себе становится.
Утром, когда волосы Петры исчезают под халатиком, я чувствую их холодок собственными плечами.
Я впитываю запахи Петры – ее волос, еще влажных во всем их густом великолепии, они по-разному пахнут на голове и на шее. Я знаю, как пахнет пот на линиях под грудью, вдыхаю аромат ее рук, ласкающих мне лицо. Я чувствую ее в темноте, вкус, не смытый морем. Я знаю ее тело, все его гладкие округлости, все выступы, все оттенки цвета в разное время суток. Линии каждой косточки, выпирающей из-под кожи, каждую его черточку, прочерченную еще до рождения, – на сгибе ноги под коленкой, на сгибе руки под локтем, на ладони, на шее. Храню в памяти изгиб ее бровей, контуры ее ног. Запоминаю ее зубы и язык. А мой язык знает ее уши, ее веки. Я знаю ее звуки.
Конец сентября. Ночью ветер задирает концы скатертей во дворике гостиницы госпожи Карузос. Из всех постояльцев там еще живет только архитектор Ставрос, он занят на острове восстановлением части пристани. Я прожил на Идре уже четыре месяца, из которых знаю Петру почти три. Каждый день, перед тем как идти купаться – ее стройные
Она рассказывает мне о школьных друзьях, о начале своего путешествия по Италии и Испании. Об австралийце, торговце компьютерами, который сделал ей предложение в Бриндизи на танцплощадке. «Прямо там, посреди кафе 'Луна'».
Должен признаться, слушал я ее не очень внимательно. Пока она говорила, я укладывал камешки под полосочки ее белья или купальника, и они лежали там, становились темными и солеными. Потом я вынимал их оттуда и клал себе в рот. Как частички ее потерянные.
Мы шли по твоим стопам, Яков, шли за тобой по острову. За те недели, что мы провели вместе, я, как экскурсовод, подробно рассказывал ей обо всех фактах, которые Залман бережно хранил в памяти и передал мне, держа в руке от руки нарисованную карту Идры. Вот здесь Яков начал писать «Компас». Тут они с Микаэлой любили купаться. Здесь они каждую субботу просматривали газеты.
Я рассказал ей, как иногда вы с Микаэлой садились на кораблик и уплывали в Афины купить там книги и неведомые здесь приправы в магазине, торгующем товарами из Англии – карри и соус «HP», горячий шоколад фирмы «Кэдбери» и «Птичье молоко», – потом проводили ночь в маленькой гостинице на Плаке и на следующий день возвращались на остров.
Я рассказал ей, как ты писал «В каждом чуждом городе» –
Мне хотелось, чтобы Петра носила те вещи, которые я ей покупал. Мне очень нравилось смотреть, как она пробует еду с моей тарелки или пьет из моего стакана. Я хотел рассказать ей все, что знаю о литературе и бурях, нашептывать ей это в густые волосы, пока она не заснет, чтобы мои слова обернулись ее сновидениями.
По утрам тело мое ныло в сладкой истоме.
Наконец, я ввел ее в твой дом. Петра чувствовала, что твое жилище стало святилищем, и ходила по комнатам, как по музею. Бросив взгляд на открывшийся вид, она не сдержала возглас восторга. Она разделась на полуденном солнце, теплом даже в середине октября, и стояла совсем нагая на террасе. У меня даже дыхание перехватило. Я увидел вдруг Наоми за день до отъезда в зеленом свете нашего садика под дождиком с мокрыми простынями в руках. У заднего входа Наоми, промокшая до костей, скинула шорты, бросила мокрую рубашку на столик у раковины, чтобы туда стекала вода. Жена моя стояла во всей своей первозданной красе, а я даже обнять ее не удосужился.
Петра повела меня в дом, я пошел за ней наверх. Она открыла дверь в твой кабинет, потом – в комнату, которая была за ним, потом нашла твою спальню. Она распахнула шторы, и простая комната стала блистательным покоем – все вдруг сделалось ослепительно белым, кроме бирюзовых подушек на кровати, как будто все пространство внезапно затопил солнечный прилив и, отхлынув, оставил здесь кусочки моря.
Потом Петра начала стягивать с кровати тяжелое покрывало.
Мы нашли записку Микаэлы там, где она ее оставила. В конце чудесно проведенного дня тебя ждал сюрприз. Ты должен был найти его под подушкой той ночью, когда вы с Микаэлой не вернулись из Афин. Там было всего две строчки, написанные синими чернилами:
Если родится девочка – Белла
Если родится мальчик – Бела
Я совсем стянул покрывало с кровати, и мы с Петрой легли на него на полу.
Петра совершенна – ни родимого пятна, ни шрама. Я наполнял ее собой до тех пор, пока нам двоим не стало больно. По лицу ее катились слезы. Я сжал зубы, и брызги, взлетевшие в воздух, упали ей на живот. Испачкал покрывало, откинулся на спину весь в поту и закрыл лицо ее волосами.