Под вечер дождь немного утих, но капельки продолжали сбегать вниз по черным окнам. Вой ветра не унимался. Перед тем как открыть первую книжку твоих записей, я долго сидел за письменным столом. Потом стал читать куски наугад.
Вечер уже почти сменился ночью, когда я положил твои дневники с запиской Микаэлы около входной двери рядом с пиджаком и ботинками.
Потом я стал набрасывать на мебель покрывала.
Наука полна рассказами об открытиях, совершенных при исправлении одной ошибки на другую. Раскрыв две тайны твоего дома, Петра сделала еще одно открытие. Рядом с твоей кушеткой лежала косынка Наоми.
Нельзя упасть наполовину. В первый миг падения кажется, что взлетаешь. Но в итоге разбиваешься о неподвижность.
Тишина на Гаваях служит сигналом о землетрясении. Такая тишина вселяет ужас, потому что грохот волн слышен лишь тогда, когда они остановлены.
Я поднял косынку и рассмотрел ее поднеся к лампе. Я ее понюхал. Запах был незнакомым. Попытался вспомнить, когда в последний раз видел в ней Наоми.
Вспомнил вечер, когда ты похитил сердце Наоми. С какой нежностью ты тогда ей ответил: «Мне кажется, время от времени им надо приносить что-то красивое».
Я знаю, это не ее косынка – просто у нее была такая же, как эта. Косынка – маленький квадратик тишины.
Я знаю Наоми восемь лет, но не смогу точно сказать, какие у нее запястья, как выглядит узел косточек у нее на лодыжке или как у нее растут волосы на затылке, но настроение ее я определяю еще до того, как она входит в комнату. Я знаю ее любимые блюда, как она держит в руке стакан, я могу угадать, как она отнесется к картине или броскому газетному заголовку. Я знаю, что она делает со своими воспоминаниями. Я знаю, что она помнит. Во мне живет ее память.
Наоми пошла бы вниз и поставила кофе, потом вошла бы ко мне под душ, принеся на себе наши запахи, а моя мыльная кожа стерла бы их в объятиях. Я знаю, что в последние наши месяцы она тосковала по таким зимним утрам, когда мы рано вставали и уезжали, заскакивая где-нибудь за городом позавтракать на скорую руку или попозже перекусить в маленьких городках – Дрифтвуде, Кастле, Блюберде, – колеся без дела по дорогам мимо распаханных полей, очерченных в дымке холмов. Иногда мы останавливались где- нибудь на ночь, а утром просыпались в незнакомых кроватях, и я тратил любовь впустую, пускал любовь по ветру.
Я прошел по дому в последний раз. Покрывала отбрасывали тусклые блики. Все как-то выцвело и скукожилось – и яркие подушки с коврами, и фигурные головы, и подоконники с кусочками мира, собранными в дальних странствиях, и шатер султанский, и рубка капитанская, и покои помещичьи.
С крыльца твоего со ступеньками россыпью монеток виднелись огоньки города Идры. Ветер дул завывающе.
Я вернулся в дом, поднялся по ступеням в спальню и оставил там записку Микаэлы.
Не знаю, сделал ли я это ради твоей памяти или из жалости к твоему старому другу Морису Залману, которому так тебя не хватает.
Темный ветер отогнал тучи в море, ночное небо над островом было на удивление ясным. В лучике фонарика поблескивали полегшие от дождя травы на полях.
Я обошел дом, закрывая ставни.
Полустанок
Над афинской площадью Синтагма возвышается театр Акумулонимбус. Дворники без устали стирали с лобового стекла брызги моросящего дождя, окно такси противно поскрипывало.
Дождь в чужом городе не такой, как в знакомом вам месте. Объяснить эту загадку я не берусь, потому что снег везде одинаковый. Наоми говорит, что это относится и к сумеркам, что они всюду разные. Она как- то рассказала мне о том, как одна бродила по Берлину, заблудившись под Новый год, и пыталась найти обратный путь к гостинице. Она зашла в конец тупика и уперлась в Берлинскую стену, оказавшись в сумерки в цементном мешке, который окружал ее с трех сторон. Она говорила, что расплакалась от того, что в канун Нового года спустились сумерки, а она была совсем одна. Но мне кажется, что это Берлин заставил ее плакать.
Я вдруг ощутил внутреннюю близость с сидевшими вокруг меня едоками, с удовольствием уплетавшими за обе щеки горячую еду и питье. Третий день не переставая шел дождь. Люди жевали толстые ломти хлеба с хрустящей корочкой, активно работая челюстями, макали печенье с плюшками в большие чашки кофе с молоком, над которыми вился пар.
Таверна, оазис, постоялый двор на обочине проезжей дороги. Полустанок. Достоевский и сердечные женщины в Тобольске. Ахматова читает стихи раненым солдатам в Ташкенте. Одиссей, о котором заботятся феакийцы на Схерии.
От мокрой шерсти и промасленных курток веет запахами зверей и полей даже в самом модном кафе в центре Афин. Ресторан полон звуков, как гулкая пещера, – жужжит и шипит кофеварка, пенится молоко, громко разговаривают посетители. Поддавшись внезапному порыву, я бросаю взгляд в сторону и вижу два золотых браслета, блеснувших и спрятавшихся под волосами Петры, когда она небрежным жестом поправляет свою черную гриву. Потом они снова блеснули – два кольца Сатурна. Она встала. Мужчина, рука которого плотно обнимала ее поперек спины, уверенно вел ее между столиков к выходу на запруженную народом улицу.
Я добрался до двери ресторана как раз в тот момент, когда они уже почти скрылись из вида, как браслеты, затерявшиеся в густых волосах, миновав залитую светом площадь. Я смотрел, как они исчезали в темном переулке Плаки.
Дождь перестал. Люди понемногу снова высыпали на улицы. Даже месяц решил прогуляться по небу. Только шум кафе наполнял темноту, и скоро даже громкие голоса подвыпивших посетителей растворились в тишине, когда я углубился в темные переулочки Плаки, как муравей, затерявшийся в черных литерах газетного шрифта.
Я понял, что зигзагами поднимаюсь в гору, узкие торговые ряды постепенно переходили в разбитую мостовую, где сквозь трещины в камне пробивалась трава, между домами зияли черные пустоты. Вскоре районы Афин, расположенные на равнине, стали еле видны, они мерцали, как лунный свет на воде за гигантским выступом крутого откоса.
Разбитые тротуары, покосившиеся заборы, старые провода и битые бутылки, блики лунного света. Цветочные ящики, мокрое белье на балконах, кухонные стулья, забытые на улице, растекшиеся по маленькому столику объедки. Чем выше я поднимался, тем теснее домики лепились к скале, тем они были захолустнее, тем больше в них бьыю жизни. Эти развалюхи не были заброшены – они несли на себе отпечаток кипучей деятельности.
Дорога вывела меня то ли на поле, то ли на свалку, забитую сломанной мебелью, картонными