или я сам, когда удосужусь, — и ладно.
— Ты все-таки вымой сткляницы. Смjтри, какие нечистые.
Причетник ополоснул их, но сткляницы остались такими же, какими и были.
В костеле набралось уже довольно много народу. Несколько человек стояли у исповедальни. Покойника еще не привезли, и ксендз Васарис решил исповедать их.
После нескольких женщин и одного мужчины к окошечку нагнулся рослый парень в поношенном пиджаке, веснущатый, с рыжими, кое-как приглаженными волосами.
Ксендз перекрестил его и приложился ухом к окошечку. Парень тяжело дышал и не говорил ни слова. Подождав немного, Васарис решил помочь ему.
— Говори: «Слава Иисусу Христу…»
— Во веки веков, — прохрипел парень.
— Когда был на исповеди в последний раз?
— Не знаю…
— Причащался?
— Не знаю…
— Покаяние отбыл?
— Не знаю…
Как с ним быть? Прогнать прочь и велеть лучше подготовиться? На это нечего и надеяться. Васарис попробовал что-нибудь выпытать у него.
— Расскажи, какие грехи можешь припомнить? Парень молчал.
— В чем грешен? Помнишь какие-нибудь грехи?
— Не помню… — прогудело у самого уха.
— Так ничего и не помнишь? Может, поссорился с кем-нибудь, подрался?
— А чего он лезет к Маре! — уже сердито буркнул парень.
— Кто лезет?
— Ну, отец.
— К какой Маре?
— Ну, к девке. К батрачке нашей.
— А ты что? — ксендз не знал уже, как ему задавать вопросы.
— Я как тресну его по уху! Мамка весь день ругалась. Есть не дает… К исповеди погнала.
— За что же ты так? Разве так можно?
— А коли Маре со мной спала…
Холодный пот выступил на лбу Васариса. Он стал расспрашивать дальше — и, будто преисподняя, открылась перед ним черная бездна человеческих сердец и страшная жизненная драма после полуидиотского, но ужасающе-правдивого рассказа простоватого парня. Это был первый затруднительный казус в практике Васариса — и тем более затруднительный, что исповедующийся был совершенно не способен судить о своих поступках, не понимал, чего требует от него ксендз и зачем так долго донимает его расспросами.
Вскоре снаружи послышалось пение литании всех святых — это привезли покойника. Допрашивая парня, ксендз Васарис слышал, как растворили ворота, как несколько человек вынесли из костела носилки, как во дворе поднялась суматоха, слышал отдельные восклицания и плач.
— Мажейка, придерживай с этого бока! — кричал мужской голос. — Подымай, подымай!.. Еще малость! Юрас, покрывало поправь… Покрывало, покрывало!..
Вдруг во весь голос вскрикнула женщина. За ней другая, третья.
— Пятрялис мой, мой сыночек, на кого ты нас, горемычных, покинул… — выводил рыдающий первый голос.
Это был страшный фон страшной исповеди. Молодому ксендзу казалось, что если бы он мог, то убежал бы и от этого плача и от бормотания рыжего парня. Но исповедь еще не была кончена, а парень разохотился и стал рассказывать о своих злополучных подвигах.
— А Маре сказала, что затяжелела она. Страх как ругалась и погнала меня в Гудишкяй к Дарате, чтобы принес от нее особое зелье. А Дарата запросила семь целковых, ну, я и украл у отца из кармана. А отец подумал на мать и побил ее…
Наконец Васарису стало ясно, что он не может разрешить его от грехов по причине особых условий казуса. Он растолковал парню, что надо прийти через неделю, что сейчас он отпущения грехов не даст и поэтому ему нельзя причащаться. Но когда ксендз стал причащать, то увидел среди других приобщающихся и парня. Отказать ему Васарис не мог, — это было бы косвенным нарушением тайны исповеди.
В костел внесли гроб. Васарис сел с органистом петь панихиду. Органист спешил, будто за ним гнались: ксендз едва успевал дойти до половины стиха, а тот уже принимался за свой и, пробормотав что- то, тянул последнее слово или слог. В промежутках слышен был приглушенный женский плач.
После панихиды надо было говорить проповедь. Молодой калнинский викарий впервые взошел на кафедру. Но едва он успел произнести
Но он обязан был говорить и говорил. Говорил без внутренней убежденности, смущаясь, стыдясь за самого себя. Ему казалось, что все обвиняют его в неискренности и лжи, укоряют в том, что он дурно выполняет свой долг. Он закончил проповедь шаблонной формулой и сошел с кафедры с чувством гнетущего бессилия.
После проповеди ксендз и органист пели у гроба «Libera»[110]. Васарис любил этот исполненный величавого настроения и смысла антифон и спел бы его хорошо, но привыкший к спешке органист перескакивал через отдельные ноты, проглатывал слова, искажая и мелодию и текст.
Васарис отпел покойника, проводил на кладбище, бросил горсть земли — и его дневной труд был окончен.
Обед прошел невесело. Стрипайтис был в городе, настоятель сидел злой, надутый, оттого что не удалось починить молотилку. Оба молча жевали жесткое мясо и не могли дождаться конца трапезы.
После обеда настоятель задрал полу сутаны, достал из кармана брюк кошелек, отсчитал три рубля и пододвинул. Васарису.
— Это вам причитается за сегодняшнюю службу. За свечи вычтено. Органист и причетник за ваш счет.
Придя к себе, Васарис повалился навзничь на постель, и пролежал так с открытыми глазами дотемна.
Сначала это зрелище запущенного костела, затем исповедь рыжего парня, рыдания трех женщин, панихида, неудачная проповедь и выданные настоятелем три рубля…
Когда стемнело, Васарис зажег свечу и взялся за бревиарий.
Вернувшись из города, ксендз Стрипайтис рассказал много новостей. Во-первых, он успокоил настоятеля: цены на пшеницу устойчивые, предвидится даже повышение.
— Повышение? — удивился настоятель. — Скажите на милость! Может, оно и к лучшему, что сломались три зубца. Эх, как люди иногда без нужды портят себе нервы… А у прелата был?
— Был. Опять завел старую песню. Не надо ему ни кооператива, ни «Сохи». И настоятельское хозяйство старику покоя не дает. Сущее недомыслие! Поглядеть бы, что станется с католической Литвой, если мы позволим прогрессистам захватить в свои лапы всю общественную инициативу и экономические организации!
— Пускай его мое хозяйство не беспокоит, — рассердился настоятель. — На ноги я стал не на его деньги. И приход не обижаю. Мало ли я добавляю из своего кармана на церковные нужды! Обязанности