что имя мадам Литли на ее карточке. Оказывается, парижский Имморталистический центр при семинарии святого Сульпиция сотрудничал с доктором Сапсом, и, передавая мне деньги, Клер выполняла поручение своего патрона. Мне ничего другого не оставалось, кроме как положить конверт себе в карман, что я и сделал с благодарностью; плата за комнату, остававшуюся практически в моем распоряжении, позволяла мне всецело посвятить себя работе над биографией Чудотворцева.

Интересно, что о дальнейших посещениях мадам Литли меня всегда заранее предупреждала Клер. Мадам Литли заглядывала в мой дом, иногда на несколько часов, но время от времени случалось ей и ночевать у меня. Тогда в доме снова появлялся запах странных паштетов и желе, а также ароматических курений, которые не курились, а в прямом смысле слова выкуривались вместе с бесчисленными сигаретами или пахитосками. Мадам Литли жгла при этом и свечи радужной окраски, которые горели при ней даже среди бела дня. Запах кушаний, курений и свечей был невероятно устойчив. Мне кажется, он до сих пор не выветрился. Да и кто поручится, что мадам Литли не заглянет ко мне в ту самую минуту, когда я пишу эту строку? Изредка я видел в ее длинных пальцах и стеклянные колбочки с пробами крови. Клер пересказывала мне разные слухи по поводу этих проб. Говорили, что Имморталистический центр проводит международную акцию по исследованию крови под названием «реальная кровь». Так переводила название этой акции Клер, не очень сведущая во французском языке. (У нее у одной из первых мадам Литли взяла пробу крови.) Я сразу же понял: по-французски акция называется «le sang real», что может означать «королевская кровь» или «кровь истинная». Клер рассказала мне, что отношения между парижским Имморталистическим центром и Трансцедосом доктора Сапса прервались, когда доктор Сапс присвоил себе некоторые пробы. Клер не знала, зачем они ему понадобились. Она вообще не представляла себе, что происходит в закрытых лабораториях Трансцедоса. Во всяком случае, она убеждала меня в своей полной неосведомленности, хотя я подозревал, что у нее есть некоторые подозрения по этому поводу, но так или иначе о приездах мадам Литли она продолжала меня предупреждать. Она же по-прежнему передавала мне каждый месяц конверты с квартирной платой. По-видимому, отношения между ней и мадам Литли сохранялись, несмотря на разрыв Имморталистического центра с Транцедосом.

В театр я поехал из Мочаловки вместе с Клер, и уже в электричке мы спохватились: а куда мы, собственно, едем? Театр «Реторта» выступал в разных помещениях, и мы не знали толком, в каком из них состоится премьера или генеральная репетиция «Трояновой тропы». Я почему-то настаивал, что спектакль состоится на Тверской-Ямской, а Клер без особой, впрочем, уверенности убеждала меня, что разговор шел о Скатертном переулке. Я согласился обследовать сначала Скатертный, и Клер оказалась права: уже издали мы увидели в ноябрьских сумерках сияющие буквы «Реторта». (Интересно, что некоторые приглашенные этих букв не увидели и в театр не попали.) Я никак не мог понять, почему я раньше никогда не обращал внимания на солидный особняк, где разместился театр. Можно было даже подумать, что я не видел его раньше. Я заподозрил было, что особняк только что построен специально для театра, но тут же отбросил эту мысль. Особняк был, несомненно, старинный, традиционный, арбатский; я, наверное, много раз проходил мимо него, но почему-то не обращал на него внимания. Внутри особняк оказался не то что поместительным, а по-настоящему обширным. Первый, кого я увидел, был, разумеется, Ярлов. Он расхаживал по фойе в своем распахнутом по-домашнему кожане (дескать, здесь все свои, и нечего стесняться), его лысина лоснилась, а незажженная трубка в его руке напоминала теперь не столько указку, сколько дирижерскую палочку, особенно если вспомнить, что Мандельштам говорит о дирижерской палочке: «Она не что иное, как танцующая химическая формула, интегрирующая внятные для слуха реакции». Я бы только, пожалуй, говорил не о химической, а о танцующей алхимической формуле в связи с ярловской «Ретортой», где в тот вечер толкалась и толклась вся интеллектуальная Москва.

Не успел я подвергнуться липкому ярловскому рукопожатию, как со мной раскланялся Николай Иннокентиевич Арсеньев, или князь Коля, как его именовали в своем кругу. Князь Коля был в смокинге с моноклем, что заставило меня устыдиться моего потертого пиджачка, хотя стыдиться-то надо было этого невольного смущения. Во-первых, костюм князя Коли был явно маскарадный, подчеркнуто вышучивающий новоявленные дворянские замашки (князь Коля входил в дворянское собрание, но скорее как аутсайдер). А во-вторых, мы с князем Колей были некоторым образом в родстве. Его отец, легендарный князь Кеша, был моим крестным отцом. Говорили, будто он крестил и моего пресловутого царственного двойника, но это не представляется возможным: тот родился лет через тридцать после смерти князя Кеши, но тем упорнее держится слух.

В январе 1917 года чуть ли не в Мариинском театре давали оперу Чайковского «Евгений Онегин». Гремина пел редкостный бас Фока Всесвятский, и вместо того, чтобы запеть «Любви все возрасты покорны», он пропел «Очи черные». Говорят, с ним побился об заклад известный финансист Митька Рубинштейн на полмиллиона рублей, уверяя, что такой штуки Фока не отмочит. Фока принял пари спьяну, а потом схватился за голову, но полмиллиона ему негде было взять, и он спел «Очи черные». Князь Кеша, а точнее генерал Арсеньев, приехал на этот вечер с фронта и сидел в царской ложе с великими княжнами. Дослушав до конца пение Фоки (а спел он «Очи черные» головокружительно, как никакому цыгану никогда не спеть), князь Кеша перекрестился и сказал: «Ну, теперь, Настенька, все может быть». Его слова оказались пророческими.

К пророчествам князя Кеши прислушивались, хотя делали вид, будто не принимают их всерьез. На князя Кешу смотрели как на юродивого в мундире с тех пор, как он получил тяжелое осколочное ранение во время русско-японской войны. (С этим ранением связывали безбрачие князя Кеши, хотя поговаривали и о том, что он принял тайный постриг.) Впрочем, репутация юродивого не мешала военной карьере князя, превосходного артиллериста, так что к началу мировой войны сорокачетырехлетний князь был генералом. Князь как бы не заметил октябрьского переворота или не придал ему особенного значения. Мобилизованный в Красную армию, он относился к своим обязанностям со своей всегдашней обязательностью. Впрочем, его использовали, главным образом, как военспеца, в значительной степени как теоретика. Участвовать в боевых действиях против своих, то есть против белых армий, ему практически не приходилось. Может быть, это объяснялось тем, что большевики первое время были не очень сильны по части артиллерии, и прошли годы до того, как Сталин заговорил о «боге войны». Генералы были нужны для полупартизанской войны, которую предпочитали вести большевики. Вот почему князь Кеша осел в конце концов в Артиллерийской академии и написал учебник, выдержавший впоследствии несколько изданий. Ему даже оставили его прежнюю московскую квартиру, скромную по прежним временам, роскошную по нынешним. Впрочем, свою квартиру князь Кеша уступил своему бывшему денщику, многодетному Никите Парщикову, которого устроил вахтером в Артиллерийскую академию. Сам же князь Кеша обосновался в хибарке у некой Домашки или Домнушки в Кускове. Свое местожительство князь Кеша объяснил любовью к соловьиному пению. (Кусковские соловьи тогда еще славились.) Однажды во двор к Домашке зашел подвыпивший нищий. Этим нищим оказался бывший певец Фока Всесвятский, давший в свое время повод князю Кеше предсказать возвращение смутного времени. Фока пел теперь кое-когда на клиросе (все реже и реже), а куда чаще нищенствовал на папертях немногих уцелевших церквей. Фока напился с князем чаю, выпил рюмочку Домнушкиной настойки, да так и остался жить в княжеской клетушке, куда вскоре водворился еще один старец: историк Кузьма Первачев, автор малотиражных, но весьма обстоятельных исследований «Стояловы и Нестояловы в русской истории» и «Филатыч в судьбах православного мира». Кузьма Первачев тоже служил в Артиллерийской академии. Во времена идеологических послаблений он читал офицерам историю, а когда спохватывались и вспоминали о бдительности, перемещался в гардероб. С легкой руки князя Кеши, Фока начал вести кружок хорового пения в Академии, но чаще был не у дел, так как не мог обходиться без разучивания церковных песнопений, то и дело забывая, что они запрещены.

Три старца жили душа в душу в своем скиту, пока однажды их уединения не нарушила Анастасия Зегзицына, мыкавшаяся по России не первый год в поисках пристанища. (Эту Анастасию Зегзицыну не следует путать с ее двоюродной сестрой, дочерью расстрелянного генерала, которую в детдоме записали Альбиной Зенкиной и которую то ли в 1975, то ли в 1976 году зарезала уголовница в клинике епископа- хирурга Феофила.) Дело в том, что все княжны Зегзицыны носили имя Анастасия и все они были Мстиславовны, так как другого мужского имени в роду князей Зегзицыных не допускалось. Отец этой Анастасии, полковник белой армии, был убит во время ледового похода, а его вдова умерла в Сызрани, когда дочери едва исполнилось три года, так что девочка, подобно своей двоюродной сестре, угодила в детский дом, где, правда, ей не поменяли ни имени, ни фамилии. После детского дома Анастасия работала на разных фабриках и стройках, пока не добралась до Москвы, где, как она слышала, живет ее дальний

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату