Для того чтобы закончить тему эротических игр, предшествующих совокуплению, которые большинство женщин считает наиболее упоительной фазой любовного приключения и которые я изо всех сил стараюсь сделать максимально короткими, скажу только, что мне доводилось испытать скрытое в них удовольствие — я никогда, впрочем, не пыталась продлить его ни на одну лишнюю секунду — только при стечении весьма конкретных обстоятельств: либо когда легкая рябь сексуального желания, бегущая по темному морю моего бессознательного, являлась вестником далекой бури настоящей глубокой любви, либо после сравнительно долгого периода воздержания. Нечего и говорить — обстоятельства редчайшие.
В последнем случае пунктиром рассыпанные воспоминания: незапланированный, нервный фотосеанс в моем кабинете, из которого ничего не вышло и не могло выйти, потому что свет с самого начала падал не так и не туда; гробовое молчание в лифте; полупоцелуи, незаметно перетекавшие в полуукусы моей обнаженной руки, с художественной целью покоящейся на небольшой статуэтке… Я жадно хватала ртом воздух, задыхаясь среди этих либидиальных эманации, как астматик, по неосторожности забредший в оранжерею тропических растений. Все эти ощущения не относятся к моему привычному чувственному спектру, и, не зная, чем объяснить силу их неожиданного появления, я списала ее на счет некоторого «обмещания» моей эротической жизни.
Обстоятельства первого типа ясно доказывают, что мощный поток чувственности может проложить себе дорогу в самое сердце нашей души через самый сухой и безжизненный арык. Я начисто лишена музыкального слуха и бываю в Опере исключительно по экстрамузыкальным поводам, но именно голос Жака затронул первые струны богатой полифонии моего сексуального желания, несмотря на то, что его голос — ни особенно нежный, «бархатный», ни сорванный, с хрипотцой, — никак нельзя отнести к тому, что обычно называют «чувственным» типом. Жак прочитал вслух какой-то текст, кто-то записал его на магнитофон и дал мне послушать по телефону. Память хранит первое впечатление. Голос прокатился волной по всему телу и отозвался эхом в какой-то неведомой мне доселе точке, где сходились, казалось, нервные окончания всего моего существа, которое подалось навстречу этому голосу, целиком раскрывшему для меня — кристальная чистота и прозрачность, мерное частое биение интонационного ритма (словно режущая воздух ладонь в окончательном и уверенном жесте: «Вот так!») — в свою очередь личность говорящего. Спустя некоторое время я вновь услышала его по телефону — на этот раз без вмешательства магнитофона. Жак позвонил мне, чтобы сообщить об опечатках в каталоге, над которым он работал и который я проверяла, и предложил свою помощь. В крошечном кабинете, где друг от друга нас отделяли считанные миллиметры, мы провели много долгих часов, корпя над злосчастным каталогом. Я была до крайности раздосадована ошибками, в противоположность Жаку, который казался спокойным, невозмутимым и уверенным в том, что, вооружившись терпением, мы достигнем со временем положительного результата. Однажды, после окончания одного из этих утомительных сеансов правки, он предложил мне отправиться с ним на ужин к одному из его друзей. В доме наших хозяев кровать играла роль дивана, что привело к тому, что после ужина мы все оказались в весьма неудобном положении — полулежа-полусидя, к тому же в страшной тесноте. Жак избрал этот момент, чтобы осторожно погладить мне запястье тыльной стороной указательного пальца. Неожиданный, непривычный и восхитительный жест, который не перестает глубоко волновать меня и по сей день, даже если я являюсь не объектом, а лишь зрителем. В тот вечер я поехала с Жаком в небольшую квартирку, которую он снимал тогда. Утром он поинтересовался, с кем я уже успела переспать. «С кучей народу», — ответила я. И тогда он сказал: «Плохо дело. Кажется, я начинаю влюбляться в женщину, которая спит с кучей народу».
МНЕ НРАВИТСЯ РАССКАЗЫВАТЬ
Я никогда и ни от кого — за исключением родителей (когда я была ребенком и понятие «брачная ночь» представляло собой смутную и непонятную формулировку, одна только мысль о том, что мать могла бы вообразить, что со мной происходит во время «моей» брачной ночи, доставляла мне настоящие страдания) — не скрывала ни обширность, ни эклектичность моих сексуальных связей. Туманные эмоции сменились со временем более или менее связными мыслями, и постепенно я начала осознавать, что именно привлекает меня в таком образе жизни: иллюзия открывающихся во мне бескрайних просторов, океанических возможностей. Несмотря на то что мне приходилось сталкиваться с многочисленными побочными эффектами (нервная, отнимающая все время работа, фатальная, хроническая нехватка денег, а главное — запутанный клубок семейно-личных конфликтов), уверенность в том, что мне обеспечена сексуальная связь в любой ситуации и со всеми, кто проявляет хоть малейшее желание (по определению главным условием существования иллюзии являлось устранение с моего жизненного горизонта всех тех, кто такого желания не испытывал), являлась для меня тем же, чем для истосковавшихся легких бывает перемешанный с брызгами океанский воздух, который можно, кажется, жадно вдыхать целую вечность, стоя на оконечности далеко вдающегося в море узкого пирса. А так как реальность неизбежно накладывала на мою свободу некоторые ограничения (у меня не было возможности заниматься в жизни только сексом, а если бы такая возможность и представилась, я смогла бы замкнуть между моих широко раздвинутых ног лишь неимоверно малую часть бесконечной цепи), я нуждалась в слове, в напоминании, в описании, пусть мимолетном — в особенности мимолетном, — конкретных эпизодов моей сексуальной жизни, которое в любую секунду могло развернуть перед моими глазами декорации иллюзорной панорамы бесконечных возможностей. «Я здесь, рядом с тобой, рядом с вами, но вот я веду свой рассказ, и слова колышат и распахивают простыни, а в стене появляются трещины, сквозь которые в комнату вихрем врывается армия, уносящая нас прочь». Как правило, я выдерживала паузу длиной в три или четыре свидания, прежде чем с величайшей осторожностью сделать первый ход и двинуть вперед несколько мужских имен — долженствующих повлечь за собой безобидную, но по возможности амбивалентную ассоциативную цепочку — или, если я чувствовала себя достаточно уверенно, осмелиться сделать некоторое количество деликатных намеков на колоритные обстоятельства, в которых протекали некоторые из моих сексуальных контактов. Затем я оценивала реакцию. Выше я уже говорила о том, что прозелитизм мне чужд, а провокация — кроме тех случаев, когда она рождена естественной и непринужденной перверсией и, следовательно, по определению адресована тем, кто уже идентифицирован как сообщник, — неприемлема. Я была искренней, но осторожной и продвигалась вперед, вооруженная трехчленной диалектической методой: завязывая новые связи, я, в некотором смысле, никогда не отрывалась от моего сообщества трахальщиков и тем обеспечивала себе надежную страховку; одновременно я прощупывала новичка на предмет его принадлежности к этому сообществу; наконец — вне зависимости от его окончательной реакции — я, будучи надежно защищена, неминуемо возбуждала его жгучее любопытство.
Мой говорливый приятель, о котором я рассказывала выше, подвигавший меня на пространные монологи и бесконечные диалоги, требовал, естественно, не только вымышленных подробностей моих эротических мечтаний, но также и вполне осязаемых деталей совершенно реальных событий. Мне приходилось называть имена, описывать местоположение и уточнять когда, с кем и сколько раз. Если я, упоминая новое лицо, к своему несчастью, манкировала подробностями, то мне немедленно приходилось отвечать на вопрос, спала ли я с ним. Приятеля в равной степени интересовали как скабрезные аспекты моих похождений («Какого цвета у него была головка? Красная? Или фиолетовая?», «Он просил тебя засунуть ему палец в задницу?», «Сколько пальцев?», «А язык?»), так и бытовые штрихи («Мы отправились смотреть квартиру на улице Бобур, ковер тонул в пыли, и он трахнул меня насухо на каком-то матрасе», «Он охранник Джонни Холидея, и я видела весь концерт из угла сцены: мне казалось, что кто-то засунул мне колонки в матку. Домой мы возвратились на его „Харли Дэвидсоне“ без седла, и какая-то железка всю дорогу врезалась мне во влагалище, так что, когда дело дошло до траха, я была уже вскрыта, как надрезанный грейпфрут»). Он равно ценил примитивную сентиментальность («Он в тебя влюблен?» — «Не знаю, не знаю…» — «Я уверен, что влюблен». — «Ну, как-то утром я притворялась спящей и слышала, что он тихонько шепчет: „Катрин, я тебя люблю“ — и чувствовала, как он делал такие движения тазом — не имитация совокупления, а скорее как кот, который нежится во сне») и более утонченные разновидности этого чувства, например сентиментальность с примесью диссоциированной ревности, спроецированной на третье лицо («А он знает, что ты трахаешься со всеми? Он ревнует?»). У одного моего приятеля была привычка иметь меня на своем рабочем столе прямо посреди мастерской хай-тек, одетым в кокетливые