женские кружевные трусики с разрезом — барочный мазок в минималистском интерьере, — из которых, подобно чудовищному пестику, торчал его фаллос. Эта история приводила моего говоруна в полный восторг, и я рассказывала ее, должно быть, десятки раз, не затрудняя себя изобретением хотя бы малую толику отличающихся друг от друга вариантов. Вдобавок к тому времени мои встречи с тем приятелем уже давно прекратились. Когда под руку не подворачивалось подходящей истории, я могла просто рассказать подробности моей недавней мастурбации — как, где, в каком положении — и последующего оргазма — это ему также нравилось. Мне ни разу не случалось выдумать приключение, которое бы не случилось в действительности, а мои отчеты никогда не искажали реальность в большей степени, чем любое повествование об имевших место событиях. Я уже отмечала, что для меня очень важно четкое разграничение между миром мечты и миром реальности, и, если определенные структуры двух миров могут в известном смысле совпадать, это ничуть не мешает им существовать совершенно автономно, при этом степень их взаимозависимости примерно идентична степени, в которой пейзаж является функцией от конкретного ландшафта: в картине, как правило, личного видения художника несравненно больше, чем собственно природы. И если никто не мешает нам вглядываться в ландшафт глазами живописца через призму холста, то точно так же не в наших силах помешать реальным деревьям расти и одеваться листвой. Во время групповух нередко случается, что очередной участник, вставляя член в уже основательно обработанное влагалище, интересуется эффектом, который произвели на даму члены его предшественников: «Ты кричала. Расскажи-ка мне, у него здоровый член? Он тебе вставлял по самые яйца, и ты кричала от удовольствия. Ты была словно влюблена. Не спорь, я все видел…»
Не скрою, что иногда — в минуты, когда мне не удавалось вовремя спохватиться и подкорректировать собственную неисправимую искренность (а также от чисто писательской ненависти к повторам), — приходилось честно отвечать в ответ на несформулированный, но такой очевидный вопрос, что его член мне нравился точно так же и ничуть не меньше, чем все предыдущие.
Гораздо чаще, однако, хроники ведутся после битв, а разговоры — отдельно от плотских забав. В таких случаях собеседники с большой осторожностью выстраивают между собой шаткий карточный замок слов, каждую секунду опасаясь разрушить его неосторожно брошенной увесистой скабрезностью или чересчур откровенным, нескромным вопросом. Словом, поступательное, осторожное движение тут в чести. Я помню, как один мой знакомый, не отрывая глаз от дороги, по которой кое-как продвигалась его дряхлая машина, устраивал мне своего рода блицопрос: «В каком возрасте ты впервые приняла участие в сеансе группового секса? Что за люди попадаются на таких сеансах? Буржуа? Много девушек? Сколько мужчин брали тебя за вечер? Ты кончала с каждым?» Я отвечала столь же конкретно — только факты. Иногда он даже глушил мотор, но не для того, чтобы мы могли дотронуться друг до друга, а только для того, чтобы — с умиротворенным лицом и рассеянным взглядом, направленным куда-то вдаль, — с большей обстоятельностью продолжить расспросы. «Ты берешь во влагалище и в рот одновременно?» — «Это — просто наслаждение. И еще два в каждую руку — дрочить». Этот знакомый был журналистом, и дело кончилось тем, что он взял у меня интервью для издания, в котором сотрудничал.
Ближний круг моих знакомых объединяла, помимо всего прочего, привычка вербально поддерживать определенный уровень сексуального возбуждения «среди своих», что служило состоящим в нашем «клубе» чем-то вроде визитной карточки и позволяло им вычленять друг друга в любом месте, где собиралось большое смешанное общество — профессиональные праздники,
Я обладаю врожденным прагматизмом в сфере сексуальных отношений и всегда старалась развивать его по мере приобретения навыков светской жизни. Первые несколько встреч уходили у меня на тестирование партнера на предмет восприимчивости к треугольным играм и на подбор соответствующего вербального аппарата. Некоторым было достаточно окружавшей меня ауры похоти, в то время как другие — об этом предыдущие страницы — твердо намеревались следовать за мной повсюду мысленным взором и желали присутствовать при каждом мало-мальски значимом эпизоде моей сексуальной жизни. К этому необходимо добавить, что ценность самого правдивого и искреннего повествования неизбежно подвержена инфляции — в силу эволюции чувств. Я была очень разговорчива с Жаком в начале наших отношений, но, по мере того как наши чувства вызревали, тяжелели, наполнялись новым содержанием и превращались в любовь, мне пришлось с грехом пополам учиться мириться с запретом на рассказы о любовных приключениях, несмотря на то, что пару раз мне приходилось встречать в романах Жака описания эротических сцен, не могущих быть не чем иным, как отголоском рассказанных когда-то мной историй. Среди всех мужчин, с которыми я поддерживала более или менее длительные сексуальные отношения, были только двое, которые сразу же и наотрез отказались от созерцания панорамы моей сексуальной жизни, однако я почти уверена: то, что они не хотели знать и что, следовательно, осталось окутано завесой тайны, и было краеугольным камнем наших отношений.
Столкновение с ревностью легче переносится теми, над кем висит груз моральных норм, чем адептами философии распутства и порока, беззащитными перед лицом страсти. Самая полная свобода и безоговорочная искренность, на проявление которых способен человек, разделяя радость обладания телом любимого существа, могут быть омрачены внезапным смерчем нетерпимости, прямо пропорциональным им по интенсивности. Возможно, ревность, подобно подземному источнику, уже давно сокровенно бурлила в потаенных недрах души и неустанно питала почву либидо, пока наконец, в один прекрасный день, источник не превратился в бушующий поток, полностью захлестнувший сознание, — достаточно хорошо и полно описанный процесс. Наблюдения и личный опыт убедили меня в том, что все происходит именно так. Моей немедленной реакцией на подобные проявления хтонических[11] страстей неизбежно является растерянность, граничащая с полным параличом сознания, — чувство, которое мне не доводилось испытывать даже после смерти близких, какой бы жестокой и неожиданной она ни была. Для того чтобы осознать, что эта парализующая растерянность родственна некоторой замкнутости, свойственной детям, мне пришлось прочитать Виктора Гюго — да-да, я была вынуждена обратиться к нашему национальному божеству, Отче нашему, — чтобы наконец выудить в «Человеке, который смеется» объяснение моему отупелому оцепенению:
«[Ребенок получает] впечатления, просачивающиеся сквозь завесу постоянно растущего ужаса, однако не способен связать их воедино или сделать какие-либо выводы».