руками, выкрикивали недосказанные слова.
Рассвет приходил из-за реки, из-за Дымковской слободы, мягкий и влажный. Будет безветренный ясный день.
Колька не пошел спать в дровяник. Спать не хотелось. Он до восхода солнца возился на площадке, подбрасывал гирю. И чувство радости не оставляло его потом весь день.
«А здорово это, что мы сколотили команду, — думал он. — И ребята какие все чудесные».
Афонина артель
Коротки светлые июньские ночи. Сиреневый полусвет опустится над городом, постоит два-три часа, — вот и кончилась ночь. И уже всплывает над легкой тучкой морковное солнце.
В пять часов Колька с усилием, не открывая глаз, поднимался с постели. В трусах выходил из дровяника, позевывал, с хрустом в костях потягивался и окунал голову в кадку с водой. Потом шел по пустынным улицам на пристань, одетый так же, как одевались все грузчики: рубаха из толстого холста на двух медных пуговицах — на выпуск, грубые штаны из мешковины, за поясом рукавицы. Все это подарил Кольке Афоня, увидев, что сатиновая Колькина рубашка с косым воротом за неделю работы пришла в ветхость, а штаны из чертовой кожи приходилось чинить чуть не каждый день.
«Ношатку» Колька сделал сам и для мягкости обил ее снизу старым маминым жакетом, а крюк с цепью отковали ему братья Сорвачевы.
Над рекой еще струится туман, еще спит город, а на пристани уже собираются артели крючников.
Афонина артель из восьми человек — Колька в нее вошел девятым — начинала работу раньше всех, и порядок в ней был установлен, как в деревне во время страды: начать пораньше по холодку, а завтракать, когда солнце на полдень пойдет.
С баржи на берег перекинуты пружинящие при каждом шаге дощатые сходни. Идут гуськом, согнувшись под тяжелыми мешками, крючники, с утра молчаливые, вялые.
Вот Игнат, высокий, сухой, с широкими плечищами и длинными руками, красноволосый с проседью, с рыжей кудрявой бородой, медленно переставляет ноги в опорках. Он несет ящик с консервами. В ящике шесть пудов, и для Игната такой груз — не в тягость. Но Игнат ругается, зло сплевывая слюну в мутную речную воду.
Игнат — бродяга, волжский грузчик и пьяница. Он грубый человек, но занятный, загадочный. Когда разомнется и захочет показать работу, нельзя от него оторвать глаз: он красив и могуч.
В Афониной артели почти все грузчики из местных крестьян, куменские или пасеговские, добродушные мужики и парни, только Игнат пришлый. В Афонину артель он вошел недавно. Сидели грузчики в ожидании, когда с низов подойдет баржа с зерном, и стали от нечего делать на скалке тянуться. Афоня шутя перетянул одного, другого, и тут из толпы зрителей вышел мрачный, весь в рыжей шерсти, похмельный мужик.
— А ну, телята! Кто спроть Игната? Ты что ли пойдешь? — хлопнул он Афоню по спине: — Да я таких, как ты, по паре на одну руку кладу, а другой переметываю!
Стали бороться на поясах. Афоня такой же высокий, но тонкий в талии, поуже в плечах, казался рядом с Игнатом щуплым и слабым.
Улыбка не сходила с его широкого лица, а Игнат, хмурый, с налитыми кровью глазами, был грозен. Он оторвал Афоню от земли, крякнул и готов был перебросить его через себя. Но Афоня извернулся, присел, широко расставив ноги, мигом подался всем телом вперед, и опорки Игната мелькнули в воздухе.
Выплевывая изо рта песок, выбирая из волос солому и щепки, Игнат поднялся, подошел к Афоне и хлопнул его ладонью-лопатой по плечу, ткнул кулаком в грудь:
— Ничего телок! В возраст войдешь — бычком будешь!
…Поскрипывают, качаются сходни, от воды потягивает свежестью, и хорошо чувствовать свое ловкое тело, из которого ушла сонная вялость.
Легко и весело, что-то покрикивая, ходит с грузом Афоня. Все оживились, на баржу взбегают легкой поступью, а с грузом идут шаг в шаг.
Колька очень любит эти часы утренней работы, когда так легко дышится, когда входишь в общий ритм. Появляется острое и очень тонкое чувство слитности со всеми, будто ты не сам по себе, уже не Колька Ганцырев, а часть какого-то организма, состоящего из девяти слаженных и дружных единиц. Хотелось бы пробежаться с грузом по сходням, похваляясь своей ловкостью, но нельзя — общий ритм нарушится и начнется разнобой, хорошей работы не будет.
Но вот Афоня, взглянув на солнце, ускорил шаги, стал носить груз впробежку. И ты с радостью подхватываешь новый темп, и Игнат, идущий за тобой, начинает чаще шлепать опорками.
Солнце уже высоко, палуба баржи и сходни дышат жаром, река стеклянно блестит, на пристани шумит народ, кричат ломовики, пот заливает шею и грудь, горячий воздух обжигает губы, ноют плечи и спина, но взятый темп не снижается.
— Скоро пошабашим! — покрикивает Афоня. — Ходовитей, парни, ходовитей!
Темп нарастает, теперь уже всех охватывает злой азарт, и хочется сделать до завтрака как можно больше.
Завтракать садились в тени, на травку. Покупали у торговок колбасную обрезь, воблу, рубец, вареную картошку, запивали квасом или водой из ключа.
После завтрака ложились на пригорке под тополями, раскинув усталые ноющие руки. Подремывали или переговаривались лениво, посматривая на шумную толпу на пристани.
— Смотри-ка! Никак жандармы кого-то привезли?
Остановилась у дебаркадера тюремная карета. Два жандарма открыли зарешеченную дверь, и из кареты вышел, щурясь на солнце, бледный человек в сюртуке, в пенсне со шнурочком, с саквояжем в руке.
— Политика отправляют. Знать, в ссылку, в Орлов. Туда их много уж загнали.
— Из чиновников, видать, какой-то, из богатеньких. И чего им не хватает? Образованные все, в сыте, в холе живут, обуться, одеться есть на что, дом, наверно, свой, и жалование каждый месяц ему платят. Это не то, что наш брат-зимогор… И чего им бунтовать? Не пойму.
Игнат приподнимался на локте, долго смотрел из-под рыжих бровей на жандармов, цедил сквозь зубы: «Фараоны, сволочи, царевы собаки», — пускал длинное ругательство и, остановив тяжелый взгляд на лице парня, не понимающего, зачем образованные бунтуют, отрывисто и презрительно бросал:
— Мужик ты! Дурак! Куменский репоед! Еда да питье, да одежда и дом свой. И тогда, стало быть, счастье полное? Мужик ты, человек слепой! Дальше своего пупа ничего не видишь! И все вы, мужики, такие!
Потом прикрывал свои белесые, в красных прожилках, глаза ресницами и уже спокойно начинал рассказывать:
— Я всю Сибирь-матушку сквозь испрошел. Видал всякого чуда и всякого люда. И нет людей интереснее и справедливее политиков этих. А какие головы умнейшие! С ним поговоришь, так ровно на гору подымешься, на вершину, откудова далеко все видать… И ведь что главнее всего? А то, что у него все есть: и дом, и деньги, и почет от людей за его образованность, — а он все это бросает и за народ идет в каторгу. Вот какая удивительная вещь! А мужик? Помани его сладким куском, так он и тебя, такого же голодранца- зимогора, и отца с матерью — за кусок продаст! Знаю я их! Кто в тюрьме в попках служит? Мужик. Кто с нас кровь пьет? Мужик с мошной! Вот кто!
Игнат редко говорил спокойно и, даже рассказывая что-нибудь из своей жизни, вскоре распалялся и начинал зло, отрывисто выкрикивать, пересыпая каждую фразу ругательствами.
— Злой я? — кричал он о себе. — А с чего мне, с какого такого праздника добрым-то быть? Вы, куменские, пасеговские, добрые. Потому что слепые! Молод, глуп, не толок круп! А уж я сам толок беду, и меня толкли в ступе да через терку пропускали.
Подвыпив, он затевал драки с ломовыми извозчиками, дрался жестоко и весело. Или повторял с пророческим видом: