ответ. Прошу тебя, Черный, сходи к ней, узнай всю правду. Хочу знать правду! Это нужно мне, очень нужно! Сходи!
P. S. За все время несколько раз был у воинского начальника, просился в армию. Отказывают, говорят: нельзя, нет мне замены в этой почтово-телеграфной конторе. И что-то с легкими, говорят, не очень ладно.
Сообщение отца о приезде Федоса обрадовало Николая, и, закончив дела, он поспешил к другу.
У Федоса неожиданно для себя он увидел Вечку: Тихон Меркурьевич забыл сказать ему, что и Вечка вернулся. Друзья обнялись, и Николай, не в силах унять свою радость, обхватил приятеля, приподнял и начал кружить его по комнате. Вечка терпел, лицо его наливалось кровью, и вдруг застонал сквозь зубы:
— Пусти, черт черный! — прохрипел он.
Николай разжал объятия, и Вечка, уже улыбаясь, стал разглаживать, покачивать, как ребенка, левую руку:
— Вот, черт, медведь. Право слово, медведь.
Николай растерялся, попытался что-то сказать, но в это время Федос потянул его за рукав в кабинет, откуда доносился лающий кашель.
Все в этот вечер перемешалось в душе Николая: и радость встречи с друзьями, и боль за Митю, и горе при виде изуродованного лица Печенега. Как будто открылись перед его глазами в огне и грохоте просторы России, на которых работала гигантская мясорубка и уродовала, перемалывала тысячи жизней. Никогда еще он так зримо не представлял себе дикой бессмысленности империалистической бойни.
Пришел Щепин. И Федос сразу заговорил о том, что Советская власть создает новую, рабоче- крестьянскую армию, что в ней уже около полумиллиона добровольцев:
— Хочу подать заявление на курсы красных командиров, если, конечно, примут. Я попрошу у тебя, Иван, как у председателя полкового комитета, справку или рекомендацию что ли, если ты веришь мне…
Встрепанный ворвался Игнат, заполнил весь кабинет огромным телом и хриплым яростным голосом. Он отчаянно ругался и затихал только тогда, когда раздавался лающий кашель Печенега.
Думали, как помочь ему, как поставить на ноги. И решили отправить в деревню к старой няньке Федоса…
Николай вернулся домой поздно. Дверь открыла Катя.
— Все спят, — шепнула она. — Идем на кухню.
Зашуршала спичками. Зажгла коптилку. Принесла письмо. Почерк незнакомый, адресовано ей. В углу штамп полевой почты.
Николай достал из конверта коротенькую, почти официальную Катину писульку о сохранности вещей Бачельникова и письмо его сослуживца, извещающее о смерти старшего писаря Бачельникова, погибшего от пули курда. В письме сообщалось, что на груди убитого нашли красивый шелковый платок, видимо, подарок для невесты. Убитый похоронен в каменистой турецкой земле.
— Мне тяжело, Коля, — прошептала Катя. — Красивый платок, красные, как кровь, пионы. Помнишь, он принес мне в день рождения целую охапку пионов?.. Пуля курда… Кремнистая чужая земля…
Катя провела по щеке ладонью и ушла в темную комнату.
Жалкий стихоплет
Юмские события взволновали Николая. Ведь все было хорошо: обретенное другом счастье, вдохновенные стихи. И вдруг — гибель попа Клавдия, поспешный, похожий на бегство, отъезд Валентины Ивановны и Митино отчаянье.
Лихорадочное состояние автора письма передалось Николаю. Мешкать было нельзя. Засунув письмо в карман, он полетел на Овечью гору. Там у заборов вольно росла крапива, летали над ней черно-оранжевые бабочки.
Внизу, среди неразберихи серых кровель, дымила труба бывшей Коробовской паровой мельницы, высилась белая колокольня Хлыновской церкви. Правее поднимались на взгорок гуськом древние березы Казанского тракта.
Николай огляделся. «Вот овраг, а вон и самодельная вывеска переплетчика. Ага, значит, надо идти сюда», — сообразил он, звякнув кольцом калитки.
Во дворе, на скамейке у домика, похожего на баньку, он никак не ожидал увидеть своего товарища, о котором думал.
Митя, наклонив голову, водил прутиком по земле, а женщина в темном старушечьем платке, сидевшая рядом, что-то говорила.
Появление Николая прервало их разговор.
Митя приподнял лицо. Улыбка явно ему не удалась. Он быстро встал, кивнул женщине и потащил друга к калитке. Встревоженный, расстроенный Митя хотел что-то сказать и не мог. Лишь в сквере Александровского собора, когда они сели на первую попавшуюся скамью, он нащупал в кармане спички, посмотрел на этикетку, жалко улыбнулся и сунул коробок обратно.
— Не обращай на меня внимания, Коля. Реву, обливаюсь слезами, как баба на вокзале. Ох, и дурень же я, размазня, лепешка… — Митя закрыл ладонями лицо, уперся локтями в колени: — Сегодня приехал и сразу, в четыре ночи, к этому дому.
Николай дернул товарища за локоть:
— В чем дело? Возьми себя в руки, эй, Митька! Торба со стихами! Не вздумай в самом деле голосить, как деревенская молодушка. Ну?
Митя выпрямился, придвинулся ближе к товарищу:
— Понимаешь, друг, облачком растаяла Валентина-то Ивановна. Напророчил на свою шею, жалкий стихоплет. — Митя раскрыл записную книжку и подал Николаю фотографию. — Ни письма обещанного, ни словечка мне. Это я стянул из альбома еще в Юме.
На Николая в упор смотрели большие улыбчивые глаза, чуть накрытые темным навесом ресниц. Четко очерчены дуги бровей. Над ясным лбом корона волос. Пухлый детский рот полуоткрыт. («Такие лица никогда не забываются», — подумалось Николаю). Она была в вышитой украинской кофточке. Правый край фотографии по прямой обрезан тупыми ножницами. Видимо, хозяйка не дорожила этой половинкой с чьим-то изображением.
— Грустно, брат, мне, — возвращая фотографию, сказал Николай. — И все-таки я не могу поверить, чтобы эта милая женщина с глазами счастливой девочки лгала тебе, обманула. Тут что-то другое, не зависящее от нее. Ты зря расклеился. Наверное, она написала тебе, все объяснила, и письмо ждет тебя дома. Но скажи толком, что ты узнал о ней, куда она уехала? Почему?
Митя поморщился, как от боли:
— Ничего путного. Случайной знакомой Валентины Ивановны я не видел, говорил с матерью ее. Понял одно, что Валентину Ивановну потянуло после пережитых в Юме горестей на родину, к матери, в какое-то Спасское городище. А ко мне, наверное, было у нее что-то такое — от одиночества. А лгать она не захотела.
— Человека, Митенька, как и птицу, всегда влечет в родные места. Естественное желание. Ну, а о тебе-то она говорила тут с кем-нибудь?
— Ни слова. Будто меня и на свете нет. Старуха не сразу пустила меня в свою лачугу.
Николай положил руку на Митино плечо:
— Ну, знаешь… Мамаша могла всего и не знать. Зря ты не свиделся с ее дочерью.