У дороги стоял облупившийся жестяной плакат. На нем широкомордые мужик и баба, прижавшись щеками и счастливо улыбаясь, смотрели куда-то в будущее. За ними, фоном, лежало густо-синее море, окаймленное пальмами. 'Товарищи рабочие совхоза 'Красный экватор', сделаем наш остров райским', — было написано там же. Оказывается, колхоз был совхозом.
Его давно уже маленький мир сузился еще больше, и этот вот плакат был пограничным столбом. Дальше Мамонт почти не заходил — было как-то незачем.
По дороге прогремел, подпрыгивая, трактор 'Беларусь' на высоких шатких колесах. Водитель, незнакомый паренек, разинув рот, глядел сверху на оборванного дикаря с автоматом.
Разглядывая плакат, Мамонт услышал голос и спрятался. Оказалось, что кто-то пел, постепенно он стал различать слова.
'У нас в общежитии свадьба, веселые песни звучат…' — И голос показался знакомым.
'Гуляешь, прогуливаешься. Прогульщик! Ну давай, сейчас встретимся, поговорим. Иди!'
Появился Кент, идущий по обочине дороги. Он уже не пел, а тяжело семенил, нагруженный двумя авоськами с пустыми бутылками, переступал совсем кривыми, будто когда-то сломанными, ногами.
Сколько времени Мамонт не видел его? За это время Кент потолстел, в его облике не осталось ничего от прежнего парня, ничего молодежного- сейчас это был матерый и даже уже немного пожилой мужик.
'Один из гадов. Главный, пожалуй. Какое точное было когда-то определение: низкий человек', — Он вышел из кустов.
Кент резко остановился, брякнув, с размаху опустил авоськи.
'Как тесен мир!' — не успел сказать Мамонт.
— А, Мамонт! — заговорил Кент. В голосе его слышалась явная растерянность. — Где все пропадаешь? Давно тебя было незаметно.
Мамонт молчал, в упор глядя на него, в слезящиеся страхом глаза.
'Неуклюжее лицо. Почему не принято так говорить?' — Мамонт вдруг увидел лицо Кента в старости. Вот оно окончательно растолстело, раздалось вширь, щеки одрябли, а глаза заплыли еще больше, провалились под козырек лба. Он даже разглядел, что этот старый Кент похож на Хрущева — до того, что сможет играть его роль в кино, в каком-нибудь будущем фильме.
— Ну как живется? — все пытался расспрашивать Кент, глядя на дырку ствола, плавающую перед его брюхом. Брюхо вылезало из-под короткой майки, где-то на советской фабрике украшенной изображениями множества мелких лошадей. Лошади растянулись так, что изменились в каких-то неизвестных зверей- каких-то длинных, коротколапых, вроде куниц.
'Ну вот и конец твоих речей. Время расплатиться с волынщиком.'
— И тебя тоже время измочалило… Ну что, доволен жизнью? В колхозе упираешься, знатный бананороб и ананасороб? — Давно не приходилось говорить. После паралича язык совсем некстати заплетался, Мамонт шепелявил, кипела слюна. Как он ни старался, все сильнее напрягаясь внутри себя, речь звучала безобразно и нелепо.
— У нас 'анасороб' почему-то говорят. Да нет, я в рыббригаде работаю. Рыбу в море берем, как раньше. Тружусь, кавалер почетных грамот. Сейчас вот бутылки иду сдавать… А помнишь как мы?.. Помнишь Козюльского? Аркадия, Квака? Да, были люди, было время. Мерзли, голодали, боялись. Молодые были, не только телом- душой тоже, только сейчас понимаешь, — Кент помолчал. — А у нас, говорят, скоро все ликвидируют: и ананасы, и бананы, и кофе. Рыбу упразднят, пальмы с кокосом. Весь остров под табак распашут, табаководческий совхоз-гигант будет. Так врут.
Мамонт, понявший, что испытывает превосходство над Кентом, вдруг вспомнил свое сегодняшнее отражение в воде ручья: вызывающего неприязнь, заросшего седой шерстью, старика в рваных кальсонах.
'Мне есть за что презирать тебя. Тебе есть за что презирать меня. Чем мы сейчас и занимаемся. Стоим и презираем друг друга. Кажется, Христос что-то подобное имел в виду и не велел этим заниматься.'
— Так ты как все-таки? Как здесь живешь? — оказывается, спрашивал Кент.
— Да никак, практически. Боязно стало одному жить, смерти стал после инфаркта бояться. А остальные чем занимаются, тоже с тобой в совхозе трудоустроились?
— Пьют все. Завтра у нас опять съезд в чайной. Проводы. Чукигека в армию берут, точнее, — во флот. Очередное чудачество власти. Чудаковатая у нас власть. Давай приходи.
Мамонт был в этой чайной года два назад: покупал там брикет плиточного чаю.
— Ну пока? Не болей, — как будто вопросительно сказал Кент.
— Прислушаюсь, прислушаюсь, — с важностью отвечал Мамонт, задумчиво глядя в землю — пробормотал, как будто для самого себя. Потому что Кента уже не было. Он мелькнул где-то впереди, свернул на боковую лесную тропу.
На дорожном асфальте осталась одна авоська, туго увязанные в большой шар бутылки.
'Вот и богатым стал, — думал он, прикидывая цену этой авоськи, производя в уме несложные арифметические действия. Когда-то давно он умел определять количество бутылок по весу. — Хватит на не слишком сытую и не слишком длинную жизнь. Мы так давно не виделись, я и деньги. Золото создано дьяволом. Каждая золотая монета прошла сквозь лапы сатаны. А это кто говорил? Кент. И думаю я уже прошедшими мыслями.'
Оказывается, хотелось чаю. Все время хотелось, а сейчас, когда он стал богатым, — особенно сильно.
'А можно было и выстрелить в мудака. Все равно мне скоро самому подыхать, — подумал он, глядя на отнятые почти бутылки. — Жить стало несмешно — старость. Все на свете надоедает, оказывается, даже жизнь. Вообще, в целом, со всеми ее проявлениями. Может чересчур много ее уместилось в этот срок. И чего уж в ней такого драгоценного — в жизни? Вот бы отдать ее кому-нибудь — ,например, тому же Кенту… — Оказывается, стало жарко. Нагревшийся асфальт пах керосином. — А есть какие-то причины не идти в чайную, не встречаться с чуваками? Может и нет этих причин? Кончить жизнь последней пьянкой, загулять, закрутить, согласно обычаю. Наверное, пить нельзя — вот и хорошо! Может все и закончится в этой чайной. Достойная смерть.'
Будничные толевые крыши пыльного темно-серого цвета. Глядя на них с холма, Мамонт чувствовал что-то странное. Что? Как будто это была незнакомая неведомая земля, будто какая-то заграница. Вокруг лежали недоступные сейчас, днем, поля и огороды и совсем одичавшие, корейские еще, сады.
От стада в несколько коз, пасущихся на склоне, отделилась одна и встала на тропинке. Оказавшаяся грязно-белой, с куском веревки на шее, преграждала путь и вопросительно смотрела янтарными глазами.
'То крокодил вчера, то осьминог, то коза вот. В жизни животных стало больше, а людей меньше.'
Коза, издавая кислый запах, по-прежнему глядела также ожидающе.
— Нету ничего у меня, милая. Не верит. Только деньги вот, — Мамонт разжал кулак, показывая горсть мелочи и несколько темно-желтых бумажек. Моя вчерашняя охотничья добыча — тебе ни к чему. Для тебя я безымянный никто. Хотя я то — самый злодей. И не подозреваешь, что я преступник, что я убиваю и пожираю зверей. Все вы мои охотничьи трофеи, пирожки с говном.
Вблизи дома-времянки из ящичной доски сладковато пахли гниющим деревом, что сразу напомнило курильский поселок. Чайная стояла на периферии этого нового света.
'Лет через сто появятся здесь, на острове, новообразованные фамилии: Кокосов, Папайин (Или просто Папаян?), Арахисов. Может быть Попугаев. Ничем не примечательные фамилии коренных туземцев: Кентов, Чукигеков, Пенелопов. Вдруг — Демьянычев. Новый народ, чьи предки из этой земли взошли. А как, кстати, называется остров, где я сейчас живу? Скоро можно будет спросить.'
'А, Мамонт! Не умер еще? — вел он воображаемый разговор. — Не умер, задержался. Живу до сих пор, инфаркт имею. Русские мало живут и рано умирают. Что естественно, это не по-русски- служить своему телу. — А как к нам, зачем? — Вот пришел. Сжечь гимназию, упразднить науки. — Все испуганно смолкают, смотрят. — Цивилизацию развели, мудаки,' — ворчит Мамонт.
Прижав к груди кулак с мелочью, добытую в приграничном пункте приема стеклотары, он снаружи обходил чайную. Сейчас он мысленно готовил нравоучительную речь, обращенную к уходящему Чукигеку: