Когда-то ему пришло в голову, что если убрать из его жизни самые важные части, то, что занимает основное место: зимы и мороз, собак, зеков и солдат, сапоги и телогрейки, тайгу и снег, то жизнь станет явно лучше. Чем больше отнимешь, тем лучше получится. Сейчас, додумывая эту давнюю мысль, он понял, что если убрать все это, то как раз остается остров, его сегодняшняя жизнь.
Слабо ощущаемая среди зарослей, тропинка спускалась вниз и шла вдоль берега. В лесу темнело, тени стали гуще и прохладнее. Цветы вокруг немного флюоресцировали, почти светились, будто дорожные знаки. Почти навязчивое обилие цветов. — 'Женственный мир'.
На берегу показались, лежащие вокруг костра, островитяне. Из костра торчали хвосты омаров, ярко- красные, будто ненастоящие, даже лакированные. Козюльский подкладывал в огонь кокосовую скорлупу и плавник, похожий на потемневшие кости. Тропинка резко ушла в глубину леса, огибая костер.
— А я сегодня таракана видел, — Чей-то мальчишеский голос. ('А, это Чукигек!') — С палец толщиной. Смотрю на него, а он взял и полетел.
За кустами, близко, слышалось кряхтение и треск разрываемых омаров, — 'Пейте пиво с раками', — конечно же, раздалось сакраментальное. Мамонт почему-то остановился.
— На этого таракана рыбу хорошо ловить, — заговорил Козюльский. — Я сегодня на спиннинг здоровенную камбалу взял. Ты ее сейчас и жрешь. Во, во такая! Видишь?.. Топором рубил потом, полчаса трудился.
— Нашел чему радоваться. Камбала! — Гнусавый, вибрирующий почти, голос Пенелопа. — Мы на сейнере целыми тралами рыбу толкали. Японцам, полякам, кто попадется…
— А кто не толкал? — с напором заговорил кто-то. — Я побольше тебя толкал. Только помполит на меня взъелся, так и посадил. Фарцевал я.
— А помполит что, не фарцевал у вас?
— Фарцевал, конечно. Только я очень сильно фарцевал. Оборзел я. У меня папаша — профессор экономики. В Риге остался. Всю экономику знает. Я, наверное, в него пошел. Профессор Кент, ты не знаешь, откуда тебе… Да нет, это не кликуха, это фамилия моя. Еще философ был такой, Кент, может и родственник мне.
'Так это тот самый, маленький, с красным носом', — понял Мамонт. Он раздвинул ветки. Нежно пахли белые цветы ванили. Оказалось, что рядом сидит Козюльский, пьет чай из жестяного котелка.
— Вообще-то здесь неплохо, — опустив его, сказал Козюльский. — Грех жаловаться, бога гневить. Снабжение хорошее. Вот чифирь всякий. Китайский, индийский, цейлонский. Там такой только коммунисты пьют. А я хоть и злодей и десять лет отсидел, теперь тоже пью. И климат хороший. Начальство невредное.
— Мамонт — это разве начальство, — заговорил давнишний старик в сапогах. Мамонт вытянул шею, шире раздвинул ветки. — Вот я бы!.. Лежите здесь, пузом кверху. В бараний рог вас, блядей!.. Был бы порядок. Нету порядка здесь.
Мамонт с трудом вспомнил, как звали здесь старика: 'Демьяныч, да…'
— Беспорядок лучше, — возразил ему Пенелоп, — Воля, свобода!
— Какая тут свобода! — опять заговорил Кент. — Вот на Западе — это свобода, в Штатах, например… В Америке засранный негр, ложкомойник в ресторане, и то лучше меня живет. Там безработный — в джинсах и на своей машине ездит. Свобода — ,когда на машине… Там на тачке, на всяком 'Форде', 'Крайслере', а тут босой и пешком.
— А я в детстве хотел такие острова увидеть, — сказал Чукигек.
Наступила внезапная тишина. — 'Где-то милиционер сдох', — подумал Мамонт. Вдалеке тонко, как комар, звенела бензопила.
— Человек красиво должен жить… красиво, — почему-то совсем тихо, почти шепотом, сказал Кент.
— А Хрущев на себе пашет, — заговорил Пенелоп. Хрущевым уже прозвали Аркадия за соломенную шляпу. — Да он и мне предлагал впрячься к нему в соху. Деньги сулил, гад!
— Вот жлоб!.. — удивился кто-то.
— А я всегда мечтал шпионом стать, — сказал почему-то Кент. — Ни хрена не делай, закладывай секреты. Только я секретов не знал. Может здесь узнаю.
Эти слова вдруг не понравились Пенелопу. Пенелоп и Кент заспорили: стукач- шпион или нет. Мамонт осторожно отошел.
— А Белов, что тебе, стукач что ли?.. — еще услышал он. Пенелоп почему-то сразу умолк.
Он шел сквозь ярко-зеленую траву, жуя, сорванные мимоходом, горькие ягоды кофе. Вверху, в темной толще листьев, белели загодя распустившиеся ночные цветы. Наверное, в темноте он смог бы по запаху распознавать очертания самых крупных цветочных гроздьев. — 'Контуры запахов…'- Плотные эти гроздья выглядели здесь неестественно, будто откуда-то взявшийся снег.
'Зима, короткие дни, тоска и обострение геморроя. И какой гад придумал зиму?'
В прошлом были совсем мелкие подробности. — 'Которые едва удалось разглядеть… Вроде энцефалитных клещей.' — Непонятно почему вспомнился, завязший в памяти, случай из канувшей куда-то жизни. Это когда в лагере случилась очередная эпидемия энцефалита. Тогда в лесу он почувствовал непонятное жжение в животе и, еле-еле оставшись один, наконец, задрал робу. Точно, вот они, два нагло погрузившихся в кожу, будто воткнутых, клеща. Наружу торчали только круглые брюшки. В зоне много говорили о том, что вытащить клеща невозможно, а надо, не жалея, сдобрить его сверху бензином, тогда мол клещ вылезает наружу. Это значило ждать вечера — возвращения на зону. Невозможно представить, как он смог бы столько времени терпеливо носить в себе такую гадость. В припадке омерзения, не смотря ни на что, он сразу попытался выдернуть их. Клещи тогда, конечно, порвались пополам, мутно видимые в коже, их головы так и остались там.
В лесу все же стемнело, тени стали гуще и прохладнее. Мамонт нащупывал ногами, недавно появившуюся здесь, тропинку, стараясь не задевать стволы деревьев, от смолы которых на коже оставались волдыри. Деревья эти здесь успели прозвать горячими. Горячие деревья.
'Институт казенного человека. И ты снова просто ходячий организм…'
Вот он в зековском строю. Под ногами — грязь и бесконечно тянущаяся колея в ней. В колее иногда — желтая, настоянная на глине, вода. Долгое время только грязь и колея. Два этих слова, все вертящиеся в голове, почему-то начинают казаться странными. Все нелепее и нелепее. Постепенно он перестает понимать, что они означают. Непонятно для чего, откуда и зачем все это. Что-то сломалось внутри. С трудом он еще видит и осознает то, что у него под ногами. Если бы можно было поднять голову… Мир выше исчез куда-то, он не помнил, что было там — выше. Там что-то непознаваемое, чужое, опасное. Оттуда, из тумана, можно ждать только чего-то враждебного — толчка, удара. По смутным, не ясным ему, причинам.
Ослабевший мозг вдруг стал неспособен осознавать усложнившийся мир. Осталось только идти по каким-то непонятным фантастическим кочкам, грязи, лужам на чужих ногах в странных незнакомых сапогах — прохарях.
Очнувшись в бараке, он понял, что не сможет встать утром. Ночью с ужасом ждал побудки, удара в рельс, когда кто-то попытается поднять его. Тогда нужно доказывать, что он заболел, что это энцефалит, А подняться было невозможно. Той ночью, уткнувшись лицом в подушку, он еле поднял голову, чтобы не задохнуться, Еще через день сумел перевернуться на другой бок. Периоды бешеной дрожи утомляли, будто тяжелая работа. Лежа под тонким казенным одеялом, он ощущал как мало осталось в нем жизни. Он и не знал, что бывает такая слабость. Слабость, иногда достигающая какого-то края, почти уровня блаженства, когда отходит озноб и тело будто заполняется горячей водой. Тогда он ощущает блаженное фальшивое тепло, наконец-то согреваясь в нем. И такое же по уровню блаженства чувство жалости к себе. Украденное для тела удовольствие, которому можно предаваться, не опасаясь разоблачения. Кто-то, не сознавая, по оплошности, предоставил условия.
Мамонт взошел на холм и замер. Бессознательно собравшийся войти в лес, он остановился, ошеломленный грандиозной панорамой побоища деревьев. Леса перед ним не было. Неожиданно оголилась длинная перспектива, насколько охватывал глаз, все лежали вкривь и вкось поваленные деревья. Где-то там, далеко-далеко, шевелилась маленькая фигурка Аркадия, отсюда почти незаметная. Отчетливо доносилось только завывание бензопилы.