заканчивалась.
— Ну что, все? — крикнул в темноту Мамонт.
Будто в ответ ему и все равно неожиданно с тягучим дребезгом ударил миномет; показалось, что где- то там, далеко, лопнула большая пружина. Засвистевшая мина замерла, затихла где-то высоко, потом, опять завывая, понеслась вниз, тяжело шлепнулась в воду. Сразу же, словно ее ждали, с баркаса ударил, внезапно взявшийся там, зенитный пулемет. Рваное двойное пламя с грохотом забилось в тумане. Упали сходни — оказывается, баркас отходил. Перед Мамонтом поворачивался борт, наверху согнулся матрос, он, напрягаясь, держал якорную цепь.
'Ну давай!' — прошептал Мамонт. Как-то странно, дико внутри, было наблюдать бой со стороны.
Разворачиваясь на ходу, баркас уходил в туман. Смяв в кулаке пачку сигарет, Мамонт смотрел вслед. Било уже несколько — множество уже — минометов. Безошибочно точно на палубу падали мины.
'Вот садит, вот садит!' — с досадой крякал где-то рядом Демьяныч.
Внутри возникал какой-то детский протест: у негодяев, у врагов не должно ничего получаться. Они не должны побеждать.
Описав дугу, баркас остановился и вспыхнул. На палубе засуетились фигурки в комбинезонах, там загремели ведрами, каким-то железом, в тумане, будто совсем рядом, шипел заливаемый огонь.
Минометный огонь почему-то стал реже, в ответ на каждую мину с баркаса гулко бил пулемет. Потом его стрельба стала непрерывной, с обратного черным борта поползли матросы: спускались, — вроде бы по трапам и линям, — некоторые сразу прыгали в воду. Темные головы плывущих медленно приближались к берегу. Навстречу им треснул выстрел из карабина, мелькнуло несколько темных фигур, сразу исчезнувших, когда огонь переместился в их сторону.
— Не кури! — возник в темноте голос Демьяныча.
Мамонт отвернулся, чтобы огонек сигареты стал незаметен черным. Уменьшившийся, посторонний в этой битве не совсем понятно кого с кем.
Баркас коптил, исходил дымом, оттуда доносился запах гари. Чад медленно растворялся в тумане. На палубе что-то тлело, пульсировало раскаленное железо. Во всем мире освещен был только этот кусок палубы с катящимися по ней гильзами, сажа, лежащая на ее краю, как черный сугроб. Из темного облака все бил и бил, — так долго, будто всю ночь, — зенитный пулемет. Двойная струя трассирующих пуль текучим огнем струилась в черном лесу. Массивные пули трещали там, среди деревьев.
— У него ночной прицел есть, — сказал где-то Чукигек. — Я видел.
Выплывшие вышли на берег там, дальше. Мамонт видел черные фигурки, скучившиеся под обрывом у маленькой рощи из нескольких пальм. Прижавшись к обрыву, здесь, в этом тумане, они будто чего-то ждали.
— Сдавайтесь, козлы!.. — послышались крики черных. — Сдавайтесь, отпустим — ничего не сделаем. В ответ раздалось несколько пистолетных выстрелов.
Мизантропы не стреляли. Все знали, привыкли в последнее время, что нельзя выдавать место, где они сейчас укрылись. Мамонт сам не видел их. Сейчас он лежал за штабелем из картонных коробок неизвестно с чем, и неизвестно могли ли они его защитить.
Горело, отдельно стоящее, высокое дерево. Медного цвета огонь будто стекал с него, струями падал вниз. Этот огонь почему-то ничего здесь, вокруг себя, не освещал.
— Демьяныч! Чего лежим? — спросил он в темноту. — Давай отбивать ребят.
— Подожди, Болван! — послышалось оттуда. — Молчи.
Не сразу Мамонт понял, что слышит что-то непонятное. Заметил: в море из тумана появилось нечто темное. Показалось, что что-то военное, сплошь железное. Что-то угловатое, большое, ощерившееся стволами разной толщины. Все заглушил уверенный звенящий рокот двигателей. Черных теперь не было слышно.
С палубы переводили скрюченных раненых, кого-то несли. От берега отходила шлюпка, кто-то там, вразнобой, устало, греб веслами.
Оставленный баркас вдруг опять стал стремительно разгораться и сейчас, будто деревянный, горел ясным ровным и мощным пламенем.
'Стороны разошлись миром', — Внутри почему-то возникало, еще непонятное, неосмысленное, ощущение собственного поражения.
'Неясная погода — в противоположность ясной.'
Небо стало необычно низким для этих мест, темным, сплошь шевелящимся от бегущих туч.
'Вода в океане кипела, как в котле', — Сейчас эти банальные слова не казались Мамонту какой-то метафорой.
Ветер будто раскачивал тяжелую густую воду, швырял какую-то птицу, упорно трепыхающуюся над вершинами волн. У берега вода стала похожей на грязный кофе с молоком. Дальше — какого-то жандармского серо-голубого цвета. Над морем дождь был видимым и будто более частым. Вверху струи дождя сбивались ветром в водяные полотнища, колыхающиеся как паруса. За дальним ливнем стоял, мутно видимый, железный корабль — в тумане, будто в холодном дыму, — почему-то не наполнялся дождевой водой доверху, чтобы утонуть.
Трое мизантропов остановились на горе, на высоком берегу. Здесь ветер был сильнее. Мелкий дождь хлестал по спине. Было слышно как он стучит по дерматиновому самодельному плащу Козюльского — куску автомобильного чехла с дыркой для головы — что-то вроде пончо.
'Осеннее пальто' — бытовая, но, при желании, грустная и поэтическая идиома.'
Обычный его кирпичный загар сошел, лицо Козюльского сейчас было желтоватого цвета, будто топленное молоко. Все это вокруг могло считаться прояснением, только сегодня слегка утих бесконечно продолжавшийся ливень. Под ними и вокруг возникла какая-то новая неузнаваемая местность. Посреди большого, вдруг появившегося, там внизу, болота — зеленые, металлически блестящие, спины водяных черепах. На лугу, среди потемневшей зелени, — повсюду белеющие, равнодушные к дождю, цапли. Новое болото сливалось с брошенными корейцами, вспучившимися и размываемыми дождями, рисовыми полями.
'Чеки', — вспомнил Мамонт.
Посреди чеков неподвижно стоял, погрузившийся в грязь и будто завязший там, буйвол. Чудом уцелевший, наверное, последний на острове.
Они спускались к ручью — к 'речке', как его в последнее время все чаще называли. Козюльский — впереди, скользя боком по грязи.
— Целый день башка кружилась, — говорил он что-то, — руки холодели, а тут чувствую — как схватило! В башке потемнело, все закружилось, как упал, как покатился вниз по грязи, только в речке и очнулся. Оказалось, живой. Думал, инфаркт, нет — обморок простой. Сходил, бля, за улиткой.
Пенелоп шел за ним, опираясь на карабин, как на посох.
— Когда лягушкой меня оглушило, — наконец отозвался он, — когда оглушило, значит, я подумал, что уже умер. Показалось, что я в какую-то яму провалился, будто руки поднял, а надо мной уже метра четыре ямы этой. В такое короткое-короткое время, в сотую, может тысячную даже, долю секунды все это увидел, почуял. И тогда такое самое последнее отчаяние охватило, еле успел подумать: 'Ну все.'
Лицо Пенелопа было в свежих розовых шрамах от осколков прыгающей мины-лягушки. Половину этого лица перекосило как после паралича. Один глаз на этой стороне был постоянно полуприкрыт. — 'Веко висит', — как выражался Пенелоп. Он лечился на материке и вот недавно вернулся, хотя его никто уже не ждал.
Появилось, будто ориентир, давно знакомое Мамонту растение: пучок каких-то мясистых, вертикально торчащих, листьев — похожее на кактус, но без колючек. Как он уже знал — единственный экземпляр здесь, на острове.
'Хоть его жри.'
— Фуража не хватает, — сказал он вслух, не узнавая своего охрипшего от простуды голоса. — Как тот баркас подожгли, последний, после этого никто к нам не ходит. Совсем жрать не стало.
— Еще и схрон тот, еще довоенный, черные нашли, — отозвался Козюльский. — Нашли и взорвали. По всему острову консервы разлетелись. Я их еще долго ходил-собирал, как грибы. Патроны везде — уже зеленые, негодные.