понять, какие влиятельные силы могли бы включиться в кампанию по защите интересов его церкви, неужели большевики ему ближе и дороже?»
— Какую реальную помощь может оказать нам Запад? — неожиданно спросил митрополит. — Что конкретно вы можете сделать? Написать статью в газете? Это не поможет возвращению похищенных ценностей. Сделают запросы в парламентах ваших стран? Обратятся к нашему правительству?
— И это тоже. Разве вы не знаете о силе политического давления, силе международного общественного мнения? Экономическом давлении, наконец?
— Знаю… — митрополит устало прикрыл глаза тонкими старческими веками. — Знаю, что народ России устал от множества войн, голода, разрухи. Он жаждет спокойного труда, а вы несете не мир, но меч! Я не буду обращаться к Западу, потому что я сын своего народа. И если мой народ выбрал себе судьбу, то мой долг пастыря духовного разделить с ним ее. Не думаю, чтобы судьба эта была трагичной. В ваших словах, господин журналист, недвусмысленно проскальзывает беспокойство тем, что мы, русские, начали наконец-то сами решать свои дела, не прибегая к помощи Запада и не оглядываясь на него. Не возражайте, я почувствовал это. Пусть наш разговор останется между нами, как разговор двух частных лиц, так будет лучше, — старик открыл глаза и взглянул на корреспондента так, словно их разделяла невидимая стена. — Спасибо за предложения, но принять их я не могу. Всего доброго, вас проводят. Прощайте. Я должен вернуться к своим делам, — и, давая понять, что аудиенция закончена, он положил перед собой рукописные листы…
Уже выйдя на улицу, корреспондент почувствовал, что он как будто проснулся, снова стал самим собой, вырвался из оков неведомой магической власти древнего старца, говорившего с ним, вернулся в реальный мир, где все просто и ясно. Но в душе остался горький осадок неудачи: проклятый старикан, говорить с ним — все равно что биться лбом в стены Кремля. Отчего у большинства русских так развито чувство какой-то персональной ответственности перед Россией, жертвенного поклонения ей, желания обязательно служить народу и сложить за него свою голову? Словно радуются тому, что им плохо, и, как фанатики, верят, что непременно будет лучше, верят в предначертанную свыше счастливую судьбу своей страны, своего народа. Бред!
Как теперь отчитываться перед секретной службой Империи, как объяснять отказ митрополита? Так и передать его слова о решимости русских самим решать свои дела? Или наплести, что старик, мол, запуган чекистами, кругом слежка, так и мелькают кожаные куртки и фуражки со звездочками, нельзя сказать ни одного слова, которое не стало бы тут же известно Дзержинскому; потому русский кардинал и отказался от обращения за помощью к Западу, не желая помирать в студеной Сибири. Пройдет? Вряд ли, такие сказки хороши для обывателя, а не для руководства секретной службы. Написать правду? Но тогда ему, видимо, придется уехать отсюда, «сменить климат», как любят говорить в кулуарах разведки Империи, а его заменит кто-то другой, и не исключено, что ему тоже прикажут снова попытать счастья, встретившись с митрополитом. Корреспондент знал, что секретная служба Империи редко отказывается от своих замыслов, она просто варьирует способы достижения цели. Что ж, пусть попробует кто-то сделать это лучше него! Пожелаем ему заранее успеха!
Сейчас надо снять напряжение — даже рубаха на спине стала мокрой, словно он не говорил, а плясал на канате, натянутом над пропастью. Впрочем, почти так оно и было. Не помешает пропустить стаканчик- другой, посидеть в компании беззаботных писак, поговорить на родном языке, отдохнуть душой, а это случается так редко…
В стародавние времена въехать в Москву с возами, груженными товарами, было не так-то просто. Длинные очереди подвод и телег выстраивались у Зацепы — толстой железной цепи, протянутой поперек дороги.
Здесь, у Зацепы, был своеобразный таможенный досмотр ввозимого в город. Взимали пошлину — мыт, длинными палками с крючьями на концах щупали сено — нет ли припрятанного товара для беспошлинного провоза, придирчиво осматривали увязанные для дальней дороги тюки гостей из суконной сотни.
Давно минули те времена, но Зацепа осталась. Нет, уже не цепь, а просто название одной из улиц города.
Бойкое место — рядом вокзал, недалеко шумный рынок, кругом трактиры, чайные. Любили в них зайти в ожидании пригородного паровичка и румяные молочницы, и промышлявшие на привокзальной площади карманники с юркими глазами; отдуваясь, пили чай степенные ломовые извозчики, слушая музыку шарманки с ее неизменным репертуаром: «Шарлатан», «Аллаверды», «Маруся отравилась», «Суббота»…
Старенькая шарманка одесской фирмы «Нерада Балканская» сипло выводила знакомые мелодии, веселя сердце обывателя. Шумно, людно, накурено. Выложенный кафельными плитками пол чайной засыпан опилками — так легче потом вымести мусор. На стулья и табуреты брошены сыромятные кнуты, под ногами пустые молочные бидоны, кто-то клянется и божится, кто-то плачет в чадном дыму, кто-то уже спит, уронив кудлатую голову на грязный стол. Окраина…
Войдя через низкую дверь в зал, Федор на несколько секунд остановился, всматриваясь сквозь завесу табачного дыма в лица посетителей. Заметив призывно поднятую руку, поспешил туда, пробираясь между тесно стоявшими столиками.
В дальнем от буфетной стойки углу уютно пристроился за столом, покрытым несвежей клеенкой, пожилой цыган. Перед ним стояла пара чая, пустая рюмка, тарелка с сушками. Он поднялся навстречу Федору, улыбаясь по-молодому крепкими, белыми зубами.
— Здравствуй, Макар, — протянул ему руку Греков.
— Здравствуй, здравствуй, начальник! Садись, пожалуйста, чай пей со мной. Хочешь, водки закажу?
— Спасибо, не надо, — улыбнулся Федор. — Как жизнь идет, Макар?
— Грех жаловаться, начальник, идет потихоньку. Стареем день ко дню. Работаю, детишки растут. Живем помалу, большего не просим.
Федор незаметно оглядел зал. Обычная публика, все вроде бы заняты своими делами и разговорами, на них не обращают внимания. Склонившись над столом, он тихо спросил:
— Зачем звал, Макар? Новости какие есть для меня?
— И-и-и, начальник, а ты все такой же… — засмеялся цыган, тряхнув сильно побитой сединой шевелюрой. Давно не стриженные, вьющиеся волосы лежали на его голове, как лохматая шапка. — Торопишься? А жизнь медленно идет. Ладно, понимаю, что ты занятой. Помнишь мою жену, Манефу? Хорошо, что помнишь… Так вот, Манефа мне сказала: «Макар, добро помнить надо, когда человек тебе его сделал». Благодаря тебе мы живы остались…
Греков тоже помнил тот случай. Было это еще до империалистической войны, когда он работал табунщиком. Прижали казаки в степи кочевавшую семью Макара, думали, конокрады, чуть до самосуда дело не дошло. Если бы Федор и другие табунщики не вступились, быть беде — поубивали бы всех станичники. Для казака конь — все, а тут, как раз перед этим, несколько коней из казачьего табуна свели. И казачата- пастушки не углядели. Нашлись потом кони. Казаки мялись, приглаживая руками пышные чубы, винились, что зря хотели людей порешить.
С той поры знакомы они с Макаром. Много времени прошло, и встретились опять, в Москве. Макар работал кузнецом в гужевой конторе.
— Верно твоя Манефа говорит, — наливая себе чаю, согласился Федор, — очень верно.
— О, она у меня умная баба, не то что другие, — оживился цыган. — Не смотри, что грамоте не знает. Она другому мужику ума взаймы даст. Во!
— Кланяйся своей Манефе. Так что все-таки приключилось?
— Ай не торопи, не торопи, начальник! Все скажу. Так вот, Манефа моя и говорит, — снова завел Макар, — помог тебе хороший человек, и ему помочь надо. Слава Богу, мы живы, у меня работа есть, дети сыты. Тебе спасибо, начальник!
— Ну, мне что, власти спасибо говори. И перестань меня начальником звать. Федор я. Или забыл?
— Не-е, не забыл. Но ты начальник теперь. От власти. Тебе помочь — власти помочь.
— Сознательный стал! — засмеялся Федор. — А помнишь, в степях?
— Кто не без греха… — отвел глаза Макар. — Теперь жизнь другая пошла — старого даже