аренды, Огюст снова забеспокоился. А когда Министерство изящных искусств потребовало от него опись всех работ, его мрачные предчувствия возросли.
Огюст потратил на опись несколько недель и с удивлением узнал, что его произведения оценены в шесть миллионов франков. Он был миллионером, хотя по-прежнему наличных денег было мало. Он предоставил опись министерству, уверенный, что они не поверят этим цифрам, – он и сам не верил. И стал ждать. Шли месяцы, но ни об отеле Бирон, ни о музее ничего не было слышно. Начался 1913 год, срок аренды истек, но никто не предлагал ему выехать. Не грозили выселением, но и не обещали продлить аренду или создать музей.
Как-то в ветреный мартовский день, когда Огюсту казалось, что терпению приходит конец, его посетил Буше.
Это вторжение было Огюсту не по душе. По мере того как известность Родена росла, Буше к нему все больше охладевал. Казалось, со славой Родена росла и зависть молодого скульптора. Огюст все еще вынашивал замысел создания фигуры Христа. На этот раз Буше не был, как обычно, беспечен и жизнерадостен, он выглядел бледным и осунувшимся.
– Вам известно что-нибудь о Камилле? – мрачно спросил он.
– Нет.
– Но вы ведь знаете, что у нее было несколько припадков?
– Да.
– И вы ничего не предприняли? – осуждающе спросил Буше.
– Господи! – воскликнул Огюст. – Что я мог сделать? Я пытался ей помочь, но она отказалась. И тогда я оставил ее в покое.
– Но она была больна, душевно больна. И вы не чувствовали угрызений совести?
Огюст растерянно спросил:
– Чем я мог ей помочь?
– Устроить выставку ее работ.
– Я устроил. Когда она узнала, то забрала работы обратно.
– И вы больше ничего не могли сделать?
– Что случилось, Альфред?
– Вчера… – Голос Буше сорвался, и несколько минут он не мог продолжать. А затем взволнованно заговорил: – Это было ужасно. Она много дней не выходила из своей мастерской, ничего не ела, сидела с закрытыми ставнями. При свете свечи на коленях молилась перед гипсовой статуей святой девы, которую, видимо, сделала сама, ласкала ее и шептала: «Моя дорогая». Никого не узнавала, даже брата Поля. Словно ребенок, который впервые исповедуется в своих грехах. Когда ее брат попытался открыть окно, проветрить комнату, она села в угол и стала биться в припадке. Брат вынес ее из мастерской. Камилла сопротивлялась, царапалась, кусалась.
– И он отвез ее в другой дом для умалишенных? – тихо спросил Огюст.
– Он тоже называется приютом, уход там лучше. Только ничто уже не поможет. Слишком поздно. – На глазах у Буше были слезы. – Огюст, это полный распад личности. Она безумна. Неизлечима, Когда я привел ее к вам, не думал я, что все так печально кончится.
Огюсту хотелось сказать многое, но он лишь промолвил:
– Франция потеряла прекрасного скульптора.
ГЛАВА L
1
Огюст твердил себе, что поступил в отношении Камиллы так, как поступил бы на его месте любой здравомыслящий, разумный мужчина. Он пытался забыться в работе, но теперь это было ему не по силам. Самообман не подействовал, весть об ухудшении состояния Камиллы не прошла даром. Частые приступы тошноты и головокружения не оставляли его. Он научился не обращать внимания на боль в суставах и онемение, хотя работать приходилось все труднее. Но не мог относиться философски терпеливо к острым головным болям, они мучили его слишком часто, и после таких приступов он чувствовал себя совсем немощным. Болезни застали Огюста врасплох, прежде он никогда не жаловался на здоровье. Угрызения совести и тоска, одолевавшие его, усугублялись физическим недомоганием. Может быть, думал он, ему, как Камилле, грозит нервное расстройство. О своих недугах он не говорил никому, даже Розе, и старался держать себя в руках.
Он продолжал ждать решения судьбы отеля Вирой и музея; душа его жаждала покоя, но покоя не было. Летом 1914 года разразилась война. Через несколько недель немцы достигли Марны, подошли к Медону. Правительство приказало Родену покинуть Медон, чтобы не оказаться пленником. Этого нельзя допустить, поскольку он представляет собой национальную ценность. Он стал собственностью Франции – эта мысль забавляла Огюста.
Сознание своей нужности людям поддерживало его силы. Но хотя он страстно любил Францию и с возрастом это чувство все росло, он не считал, что война с Германией прибавляет ей славы. Большинство людей, в том числе и его друзья, восхваляли храбрость пуалю[142] и кричали о «боевой славе» французов, словно вернулись времена Наполеона, а он мрачно думал о том, скольких жертв будет стоить эта война. Но когда он слышал, как дети распевают «Марсельезу», его наполняла гордость за свою страну, героически сопротивлявшуюся немецкому вторжению.
Готовясь покинуть с Розой Медон, он в последний раз навестил «Бальзака»; статуя была слишком велика, чтобы перевозить ее в такой спешке, он надеялся, что не все немцы окажутся варварами и памятник уцелеет. Единственным спасением было бы повесить на доме красный крест, чтобы спасти скульптуры, но говорили, что и это не поможет.
Роза звала:
– Скорей, скорей, Огюст. Слышишь, уже стреляют пушки. Говорят, немцы вот-вот будут здесь.