настоящей, съедобной соли нет, да и не употребляют ее местные жители.
«От соли глаза портятся», — говорят старики.
Из мучных продуктов киргизы употребляли лишь тару — толченое, поджаренное в сале пшено, для разжевывания которого необходимы по крайней мере лошадиные зубы. Пришлось бандитам помучиться животами, пока в какой-то степени привыкли они к несоленому, залитому жиром бараньему куардаку[37] да к каленым шарикам пшена-тары.
Пока ночи были теплые, спали на вольном воздухе, октябрь загнал в землянки на войлочные кошмы с табунами откормленных вшей. Хлебнули горя, разодрали в кровь давно не мытые тела и, намучившись до края, решили податься севернее, ближе к жилью, к казачьим хуторам.
Дней через пять на горизонте замаячили церковные кресты в Шильной Балке. Верстах в пяти от станицы банда устроила привал.
— Семен, поедешь со мной, — сказала Устя. — Узнаем, как и что.
Устя за это время ни разу не наведывалась в Шильную Балку, где жил дядя Никанор, хотя не раз проезжала мимо. Дождавшись темноты, она оставила Семена с лошадьми у плотины, а сама пошла пешком.
— Дождешься меня тут! Посматривай по сторонам хорошенько!
— Гляди, сама не попадись!
— Ништо!
Никанор Пальгов жил на самом краю станицы. Его большой рубленный из толстых бревен дом замыкал длинный порядок казачьих усадеб. Дальше на отшибе стояла ветряная мельница — кормилица Пальговых. А прокормить дядину семью было нелегко: сам со старухой, пятеро сыновей, все женатые и с детьми, дочь невеста. Народа — целый взвод военного времени. Хорошо еще, что войны обошли Никанора стороной: сам он безногий (ноги мальчишкой лишился), служивскую лямку не тянул, дети вернулись домой с войны целехонькими. Счастье человеку!
Устя подошла к воротам, потрогала калитку, встав на цыпочки, потянулась к окошку — высоко. Прислушалась, — из кухни доносились голоса. Обойдя кругом двор, Устя заглянула в кухонное оконцо. Тетка и две снохи мыли посуду. Поставив винтовку к завалине, нежданная гостья постучала.
Появление Усти произвело на Пальгова и на его домашних сильное впечатление: слушая Устю, они охали, ужасались, сочувствовали.
— Все ж таки не бабье дело война, — в раздумье сказал Никанор. — Не женское, — повторил он. — Ох, чуток не замстило! Тебе письмо который день уже лежит. Сейчас найду. Разве ребятишки куда задевали, — Никанор полез за божницу. — Ништо, цело.
Устя разорвала заклеенный ржаным мякишем самодельный конверт и достала из него писульку. Письмо, полное поклонов дяде Никанору и его чадам и домочадцам, было от матери.
«…А еще собчаю, — писал какой-то хуторской грамотей, — што наведывался в хутор Василий Щеглов и дознавался о тебе. Выписался он из госпиталя, потому как был у Сапожкова в плену и мученый…»
У Усти потемнело в глазах.
«Что же это такое?! Господи!.. Грызлов сказал…» Рой мыслей закружился в голове. Стало сразу и страшно, и радостно.
— Дядичка, я еду домой, — объявила в тот вечер Устинья. — Лошадь оставлю у вас, только довезите до станции.
Семен вернулся к банде один.
— Поехала в Уральск, — сказал он про атамана.
Глава пятнадцатая
ЖЕНИТЬБА
Поезд довез Устю до Уральска, а дальше она пошла пешком. За время атаманства Устинья отвыкла от ходьбы и сейчас с удовольствием ступала по мягкой пыли. Все дальше от Чижинских разливов, все ближе к Гуменному, ко встрече с милым, все тревожнее на душе.
«Как встретимся? Что сказать? Какими глазами я посмотрю на Васю? А если он узнает правду, — простит или в тюрьму посадит? А можно ли простить такой грех?.. Нечистый попутал… Может, вернуться, пока не поздно?.. Но ведь люблю его, любила и люблю. Мертвого любила, неужели откажусь от живого!.. Но правду говорить нельзя. А какая же это любовь, если друг дружку обманывать?..»
Всю дорогу вплоть до Гуменного Устя мучилась, прикидывала так и этак, но к определенному решению не пришла. Уже ночью, лежа в постели рядом с матерью, будто невзначай она спросила:
— Маманя, а вы от бати ничего не утаивали, так-таки все ему сказывали?
Старая сразу догадалась.
— Ты не лукавь, спрашивай о деле! Мы, старики, жизнь ладно прожили, и ворошить прошлое ни к чему… Насчет же тебя я так присоветую: девичество свое ты не рушила, имени не опозорила, а до остатнего-прочего твоему Василию дела нет… И в священных книгах записано: окромя лжи, радости дьявольской, бывает ложь во спасение.
Только на пятый день удалось развести табуны. Узнав о приезде Усти, Щеглов поскакал в Гуменный. Вот и знакомый дом. Бросив повод на соху, Василий взбежал на крыльцо и открыл сенную дверь.
— Ктой-то?.. Ах, Вася! Милый! — Две руки мягко обвили шею.
Вот она, желанная, родная! Волнующий запах волос, кожи. Расширенные зрачки огромных глаз, расплывшиеся очертания бровей, носа…
— Вернулась, пропадущая, — переведя дух, вымолвил Василий.
На дворе послышался натужный старушечий кашель, и Устя освободилась из объятий.
— Иди в горницу! — шепнула она Щеглову, а сама пошла навстречу матери.
— Мама, Вася приехал.
Старуха молча пожевала губами и пристально оглядела дочь. Много мыслей в это мгновение пронеслось в ее седой голове.
«Василий. Жених Устеньки. Мужлан-трубокур. Такого бы ране на версту к базу не подпустила, из чистой кружки не дала бы пить. А теперь… война все поломала. Молодых казаков нету. Не в монастырь же девке идти… Да и монастыри порушены… Прости ты, господи, наши прегрешенья!.. Хотя по виду-то Василия не отличишь от казака. Статный парень. На коне ловко ездит. Командир к тому же. — И тут неожиданно пришло еще одно соображение: — Начальник он, в случае чего Устюшенькин грех прикрыть может. Ведь коли, не дай бог, дознаются, что она в банде была, не помилуют…»
— Что же, дай бог! Дай бог! — сказала старуха, крестя припавшую на грудь Устинью.
Через неделю к Пальговым приехали сваты и привезли жениха. Отвели обычай — сыграли два кона в подкидного дурака, сговорились о кладке, которую жених должен был выставить родителям за невесту, назначили день свадьбы и уехали.
Кладка. В добрые времена — сундуки добра, бараны, лошади, коровы. Чем краше, чем богаче невеста, — тем больше была кладка. А теперь что? Оценили Устину красу в одну пуховую подушку. Да и ту как спросишь, когда жених «пролетария» — ни кола, ни двора! Не кладка, а тьфу!
Щеглов, посмеиваясь, обдумывал, где бы достать эту самую пуховую подушку, — будь они неладны обряды казачьи! Из беды выручил Гришин: съездил в Уральск на базар, купил и привез.
В день свадьбы Устины подружки пели заунывные песни о горе девушки, покидавшей родительский дом, а невеста в это время цвела улыбкой счастья. Ни единой слезинки не проронила Устя, когда ее волосы вместо одной расплели на две косы, когда шелковую, унизанную жемчугом и бисером налобную сетку-«поднизку» заменили твердым, шитым шелком обручем, покрыли моревой[38] косынкой, шитой золотом.