и навсегда остались самыми близкими людьми, хотя в разводе находились дольше, чем в браке.
Стояло лето, разгар жары. Он не выносил солнца, не выносил зноя и сидел в шезлонге под тенистыми деревьями в глубине сада. Одетый лишь в тонкое хлопковое кимоно, ее подарок, привезенный из поездки с молодым любовником в Японию. Сама же она вместе с их беременной пузатой дочерью распаковывала продукты и немногую привезенную с собой одежду. Купальники, халаты и старые, предназначенные для прохладных летних вечеров свитера были частью дачного быта.
Они принялись готовить еду на двух конфорках крохотной летней кухоньки, раскрытые двери которой выходили в сад — в заросли высокой, до колена, травы, в неразбериху нападавших осенью веток и листьев. Из сада доносился сухой сладковатый аромат компоста и сорняков. Он заказал стейки из лосося и особый лимонный соус с каперсами, который она всегда для него готовила. Все еще плохой аппетит. Для мужчины его роста и комплекции он весит мало. Врачи велели поправиться. Цель совместного отпуска — откормить его, чтобы скорее пришли силы и можно было вернуться к многочисленным делам, ожидавшим его в театре. Целую неделю меню должно состоять из его любимых блюд.
Элин, сидя на кухонном стуле, чистила картошку, а мать, Нина, доводила до ума лосось. Против обыкновения они не включили радио. Стефан очень чувствителен к малейшему шуму, исходящему не от его собственного плеера. Они непроизвольно перешли на шепот, и не для того, чтобы он их не услышал, просто чувствовали, что сплетничают у него за спиной. Поскольку именно о нем, разумеется, речь и пошла.
Обсуждалась таинственность, соблюдать которую он их обязал. Нина жаловалась, что потратила лучшие годы, оберегая его тайну, и если и после смерти придется продолжать лгать, то она снова окажется в одиночестве, не имея никого, чтобы поверить свои печали и заботы. Оторвав взгляд от стейков, она безнадежно покачала головой. Элин проще относилась к диктату отца. Она унаследовала его твердый характер и понимала необходимость такого решения. Он всегда был скрытным и потому вынужден теперь играть свою роль до конца. Элин не понимала жалоб матери. Напротив, она отчитала ее и сказала, чтобы та взяла себя в руки и отказалась от дальнейшего участия в этой истории, вместо того чтобы страдать в тишине. Сама она не собиралась выполнять наказ отца, предполагая рассказать друзьям и семье мужа о его болезни и назвать вещи своими именами.
Элин, прямая как свеча, сидела, прижав к животу миску с картофелем; она напоминала индийскую богиню, пришелицу с другой планеты, вышедшую из чрева Нины. В ней была какая-то беззащитная хрупкость, которая заставляла Нину чувствовать себя в ее присутствии глупой и неуклюжей. Они так не похожи. Элин — высокая и светлая, как и отец, с сияющей белой фарфоровой кожей, узкими раскосыми глазами (люди часто интересовались, нет ли у нее азиатских корней). Ее аристократическая внешность — длинные, стройные ноги, большой, полный рот, подобный цветущей розе, — отличалась возвышенной красотой, которую Нина боготворила со страстью влюбленного. Это нематеринское чувство, страсть, направленная на собственную кровь и плоть, внушало ей стыд.
Между ними существовало едва ли не метафизическое понимание, как если бы они были связаны невидимой пуповиной. Однако не до конца было ясно, кто мать, а кто ребенок. Постоянно меняясь ролями, они не всегда совпадали в понимании того, как эти роли распределяются. Элин имела большую склонность ощущать себя матерью, нежели Нина — признать, что взывает к материнским чувствам дочери. Лишь после смерти отца, порвав с матерью, Элин обнаружила, что страдала из-за этого обмена ролями, равно как и от детской отчужденности Нины, делавшей невозможной всякую близость.
Недостаток эмоциональной связи с матерью заставил чувства Элин развиваться в телепатическом направлении, к чему Нина, настроенная на эту волну, оказалась намного восприимчивей. Ее внутренний радар был целиком и полностью направлен на Элин. В глубине души она ее так и не родила, в том смысле, что она так и не отделила ее тело от своего. По-прежнему носила под сердцем, как волк, сожравший Красную Шапочку. И потому не могла воспринимать как живую, отдельную личность. Она подолгу не вспоминала о том, что у нее есть дочь. Просто забывала о ее существовании.
Покончив с картошкой, Элин вышла в сад и села на красные детские качели, висевшие на высоких елях за домом. Она скучала по сыночку, оставленному на попечении отца. Слегка раскачиваясь, напевала мелодию Баха, которой научил ее отец, когда ей было столько лет, сколько теперь Марку. Представляла, как его сейчас моют и укладывают спать. Закрыв глаза, она видела его нежное маленькое тело под голубым махровым халатом, чувствовала, как щиплет его губами за красные щечки-яблочки, а он визжит от смеха. Хотелось позвонить ему, услышать милый звонкий голосок, эхо ангельской песни. Но он только расплачется, и остаток вечера будет испорчен. Спрыгнув с качелей и оставив их раскачиваться, как тихий призыв к ребенку, она отправилась за цветами к ужину по узкой лесной дорожке, проходившей вдоль участка.
Они поужинали на терраске, которую построил и выложил плиткой муж Элин в то лето, когда она была беременна первый раз. Стефан осилил только половинку картошки и кусочек лосося. Он жаловался на жару, которая сочилась меж елей и огромных берез, затеняющих и превращающих участок в баню. Чертова слабость, иначе бы он сей же час вызвал такси и уехал домой. Его словно заперли в черной дыре. Высокие мрачные ели давят.
По нему, так десяток надо срубить, как минимум.
Нина примирительно заметила, что главное для них сейчас — быть вместе, втроем. С тех пор как Элин вышла замуж и родила, это случается так редко. Надо наслаждаться триединством, ведь это, может быть, в последний раз.
Тупиковая позиция родителей, подчеркивающая их неравные отношения, внушала Элин чувство неловкости. Ей хотелось оказаться подальше от материнской слабости и брюзгливой тирании отца, усиленной и узаконенной болезнью. Она горько сожалела, что поехала с ними. Поздновато играть в дочки- матери. Лучше бы остаться наедине с отцом. Они общались на равных. Как только появлялась мать, все шло наперекосяк. Своей нервозностью Нина создавала напряжение. Элин раз и навсегда обещала себе не быть такой, как мать. Она давно смирилась с тем, что похожа на отца, и радовалась генетической удаче.
Она устранилась от их ругани, которая никогда ничем хорошим не кончалась, поскольку мать спорить не смела, а отец не желал. Сидела с двумя инвалидами, называющими себя родителями. На дачу поехала только ради них. Потому что где-то в глубине души, под слоями чувств, ощущала ответственность за это триединство.
К десерту чуть посвежело, да и вино подняло настроение. Прямо как в старые добрые времена, когда Элин была маленькой и они еще жили вместе. Стефан, удобно устроившись с подушкой за спиной, говорил о театре. Работа была для него всем. И поскольку работать он больше не мог, то и жить было незачем. Поэтому он решил достать таблетки и покончить с этим самостоятельно, пока болезнь не зайдет так далеко, что он не сможет управиться сам. Только их, самых близких людей, он посвящает в свой план. Никто больше ничего знать не должен. Он смотрел на них суровым предостерегающим взглядом директора школы.
— Когда ты собираешься это сделать? — прошептала Нина. Терраса закружилась подобно бешено несущейся карусели. Все слилось: деревья, дом, лужайка. Она уцепилась за стол.
— Точно не знаю. Смотря как будут развиваться события. — Стефан был спокоен, словно самоубийство — самое обычное дело.
— Как ты собираешься достать столько таблеток? — Нина очень хотела заставить его понять, что заранее принимать такое ужасное решение — совершенное безумие.
— Вас я никогда не попрошу помогать в этом деле. Вы должны быть ни при чем.
— У кого же такие связи?
— Йоан наверняка сможет достать то, что мне нужно, в Амстердаме или в Кристиании[15].
— Но как же можно его просить? Он будет чувствовать себя виноватым до конца жизни.
— Я говорил с ним. Он меня понимает.
— А нам что, дожидаться дня, когда мы найдем тебя в твоей квартире?
— Вы будете со мной. Мы поужинаем, выпьем хорошего вина — как сегодня, — я лягу в кровать и приму таблетки, а вы будете держать меня за руку, пока все не закончится.
— Мы в этом участвовать не можем. Это против природы.
— Ах да, ты же всегда была «дитя природы», малышка.
— Что мы скажем «скорой»? И полиции? Нас же обвинят в соучастии!