— Не волнуйся ты так. Это еще нескоро случится. — Судя по голосу, Стефан относился к собственной смерти, как к отправке бандероли.
— Может, ты еще передумаешь.
— Никогда и ни в чем не был так уверен.
— Мы не хотим, чтобы ты умер. — Взглядом она молила Элин поддержать ее. Но та лишь молча наблюдала. — Может, ты еще передумаешь, — повторила она, не дождавшись ответа. Знала, что никакая сила в мире не сможет заставить его переменить решение. И это внушало робость, делало ее слабой. Она хотела, чтобы Элин, которая была умнее их обоих, вместе взятых, что-нибудь сказала, помогла ей. Но та сидела с застывшим взглядом, словно ее здесь и не было.
— Пойду спать. Спокойной ночи, дети. — Стефан поднялся.
— Так рано? — Нина поверить не могла, что он собирается вот так просто уйти, после того как совершенно их огорошил. Но ей его не удержать. Главной заповедью болезни было покой и еще раз покой. Неуверенной походкой пройдя в дом, он прислонился к дверному косяку.
— Ты сам дойдешь? — крикнула она.
Элин принялась собирать тарелки. Ее движения были такими спокойными. Нина еще какое-то мгновение оставалась на месте, затем побежала за Стефаном, чтобы постелить постель. Он будет спать в маленькой комнатке. На коротенькой двухъярусной кровати, даже ноги не сможет вытянуть. Но ему очень нравилось лежать в этой кровати и снова чувствовать себя ребенком.
Она постелила и теперь ждала, когда он произнесет хоть слово. Скажет, что все это неправда. Мрачная фантазия, рожденная отчаянием неизлечимой болезни, которую он окрестил лейкемией. Но он молча посмотрел на нее, как бы прося оставить его одного. Она вышла и помогла Элин помыть посуду. Кухня была такой тесной, приходилось лавировать, чтобы не столкнуться. Она попыталась заговорить с Элин, пробормотав, что ее отец поставил их в невыносимую ситуацию. Элин оборвала, заявив, что это его выбор и она не намерена вмешиваться. Пусть сами между собой разбираются, они с отцом. У нее своя жизнь, ей нужно думать о детях. Ее прекрасное лицо с крылось под непроницаемой маской раненого ребенка.
После такого богатого событиями ужина они устали и, закончив прибираться на кухне, отправились спать. В небе еще не зажглись первые звезды, когда мать и дочь улеглись на двуспальную кровать, стоявшую в спальне. Было слышно, как в своей комнатке во сне громко смеется Стефан. Они уснули, держась за руки.
Уже следующим вечером, за кофе и миндальным пирогом, он захотел начать сжигать дневники на садовом гриле. Нина приволокла из сарая на террасу тяжелый чемодан. Стефан решил, что дневники надо сжигать в хронологическом порядке. Элин помогала разбирать и складывать тетради в стопки, по годам. Самые старые относились еще к его пребыванию в школе-интернате.
Тем временем Нина собирала сухие ветки и носила березовые дрова из поленницы под навесом сарая. Стефан отказался использовать уголь для сжигания своих дневников. Уничтожается его прошлое, отчет о всей прожитой жизни. Это требует самых лучших дров, а такими он считал березовые. Элин попыталась уговорить оставить дневники ей на память. Он даже слышать об этом не желал. Самые сокровенные и интимные его мысли и соображения не должны остаться на суд грядущих поколений. Дневники исчезнут вместе с ним.
Гриль был самодельный — два кирпичных столбика, расположенных на расстоянии метра друг от друга, сверху ржавая железная решетка. Внизу лежали большие круглые камни, принесенные с пляжа. Нина сняла решетку и скомкала газетные листы в твердые шарики, которые положила на камни, а сверху — щепки, как для скаутского костра. Подожгла газеты, и вскоре огонь разгорелся достаточно, чтобы подбросить поленьев. Ей было больно участвовать в сожжении сокрытой в тайных покоях дневника жизни любимого мужчины. Она будто участвовала в сатанинском ритуале, совершала святотатство. Но отговаривать ей и в голову не пришло. Она смотрела на сжигание тетрадей его глазами и подчинялась его решению.
Лишь с третьей попытки ей удалось разжечь огонь. На террасе запахло лесным пожаром. Ясное пламя и слабый треск создавали мирное домашнее настроение. Отец и дочь были заняты разборкой дневников. Нина наблюдала за ними с кочергой в руке. Триединство распалось на два единства. Она и они. Они составляли единое целое. Ее выставили за дверь. Изгнана из рая, который для нее — эти двое вместе. Каждый по отдельности, они были ее мерилами. Ей никогда не подняться на их высоту, не достичь двух этих олимпийских существ, которым она поклонялась с фанатичным смирением. Она взяла на себя роль слуги триединства. Это было смыслом ее земного путешествия, условием жизни, как кислород — условие существования воздуха, а вода — Мирового океана. Они перебрасывались словами, как при игре в пинг- понг, голоса превращались в гудение. «Восемьдесят пятый же идет после восемьдесят второго». — «Ах да, эти даты». — «Предоставь это мне». — «Ты унаследовала математические способности матери, детка». — «Бедняга, страдающий акалькулией». Она наслаждалась музыкой их разговора, не пытаясь уловить содержание. Предалась сладкой боли отлучения, освобождающей ее от необходимости балансировать между несовместимыми требованиями.
Все втроем они сидели за столом. Перед Стефаном, готовые возлечь на костер, громоздились первые дневники времен интерната, с пятидесятого по пятьдесят четвертый год. Он потянулся за черными тетрадями. Они затаили дыхание. Но он принялся их листать, будто что-то искал. Листал долго, словно затерявшись в своем раннем отрочестве. Наконец прервал лихорадочный поиск и ласковым движением разгладил страницу раскрытой тетради.
— Хотите послушать эту старую ерунду? — сказал он небрежно, это напомнило Нине одну фразу, вычитанную в одной научно-популярной психологической статье из женского журнала: «Гордость — это форма ненависти к себе».
Они с готовностью кивнули, благодарные за задержку, надеясь, что чтение заставит его отменить смертный приговор.
— «Первое сентября. Мой день рождения! От мамы подарка нет. Наверное, запаздывает. Почта в последнее время работает ужасно. И от тети Магги письма нет, она обычно присылает двадцать крон. Но я встречу невзгоды с гордо поднятой головой, как Хольгер Датчанин.
Двенадцатое сентября. Вчера меня посадили под домашний арест. Я принес в спальню мертвую птицу и положил в свою жестяную коробку для красивых вещиц. Укутал птицу в варежку и спрятал коробку под одеяло. Хотел попытаться воскресить ее. Когда я вернулся с занятий, птицы не было, а ящик стоял на подушке. Я огорчился немного, но подумал, что она, возможно, только казалась мертвой и теперь улетела. Но затем появился Петерсен, наш классный руководитель, и потащил меня в кабинет, а там, на газете, на письменном столе, лежала птица. Он спросил, что это за свинство такое — класть дохлятину в кровать. Ну я же хотел ее отогреть и снова оживить. Уши я тебе сейчас отогрею, заорал он и посадил меня на неделю под домашний арест. Все это должно сделать из меня мужчину.
Пятое октября. Снова в этом рабском заведении. Побег, однако, все же удался. Я успел на последний поезд в Копенгаген. Три месяца на билет копил. То есть все это время никаких сладостей и кино. От Центрального вокзала долго шел домой до Нюеландсвай, позвонил в мамину дверь. Было четыре часа ночи. Не лучшее время. Но я ждал, что она, невзирая ни на что, мне обрадуется. Она всегда пишет, что ужасно скучает и хочет меня видеть. Мама спустилась к двери в ночной рубашке. Белой с кружевами, которую подарила наша квартирантка, толстая оперная певица (при маме этого говорить нельзя, но она самая настоящая толстуха и все время хочет посадить меня на колени. Гадость). Мама, божественно красивая, стояла в полумраке прихожей. Афина или Артемида. Она закрыла лицо руками, словно не могла вынести моего вида, и влепила здоровенную затрещину. У меня лопнула барабанная перепонка. Ух и больно было! Она меня не впустила. Сказала: „Подожди секунду, я оденусь“. Стоял в дверях, не смел войти. Она спустилась по лестнице в плюшевом пальто и шляпе с павлиньим пером (подарок любовника, который мне нравился). И потащила меня обратно на вокзал, купила билет, посадила на утренний поезд. Все провалилось. Когда я вернулся в интернат, она уже позвонила им и успокоила, сказав, что я в пути и успею вовремя, к первому уроку. Я заработал еще один домашний арест на четырнадцать дней и ужасную головную боль, которая с тех пор меня мучает.
P.S. Перепонка срослась. Мама по телефону переживала, сказала, чтобы я никогда больше так с ней не поступал».
Стефан встал и продолжил читать про себя. Нина слышала историю побега от матери Стефана,