не брал ни сезонный грипп, ни ОРВИ. Даже голова не болела. Я всегда была на работе. А что мне оставалось?
Лена сегодня приезжала. Жаловалась на проблемы на работе. Я не сказала еще – она работает корректором. Тоже вот странно.
– Лен, какой из тебя корректор? Ты же запятые никогда не могла расставить правильно, – иногда беззлобно шутила я. Это было чистой правдой – синтаксис Лене не давался. Она не чувствовала дыхания предложения, не могла уловить на слух, не интуичила. Правила знала назубок, но в сложных случаях терялась и паниковала. Особенно когда речь шла об авторской пунктуации. Но работала, ставила запятые, исправляла.
Она с пеной у рта рассказывала мне, как один автор написал «Конституция» с маленькой буквы. По всему тексту. Она исправила, а он с ней стал спорить.
– Сделай так, как он хочет, – посоветовала я, – кто сейчас соблюдает Конституцию? Время другое.
Лена посмотрела на меня, как на предательницу.
– Это – правило, – упрямо сказала она.
– Автор имеет право на собственное ощущение слова, его значения, – ответила я.
– Нет. Я с вами не согласна. – Лена налилась краской и закашлялась. – И вы раньше были другой. Строгой. Никогда бы не уступили.
Лена часто кашляла и сморкалась. Губы всегда были обметаны герпесом.
– Ты простудилась? – спрашивала я.
– Да, сижу под кондиционером, – отвечала она.
Эта девочка всегда мерзла и простужалась. Как назло, ей всегда доставались места или под форточкой, или у двери. Еще в школе.
Я ее пересаживала, но Лена все равно оказывалась на сквозняке – как будто улавливала его. Даже в теплую погоду она одевалась тепло. В классе над ней посмеивались – она ходила в смешной стариковской телогрейке поверх формы. Уродливой, но теплой.
Я не очень люблю, когда она ко мне прикасается – руки ледяные и ноги, даже летом, когда она приходит в открытых туфлях, – синие от холода.
А еще она не могла сидеть спиной к двери, из-за чего у нее все время случались скандалы на работе. Лена не могла работать с незащищенным тылом. Никто ее не понимал, даже я. Она плакала:
– Не могу. Вздрагиваю и все время оборачиваюсь. У нас в комнате шесть человек, я не в состоянии сосредоточиться, на каждый звук реагирую. И неужели сложно придержать дверь? Почему все ею хлопают?
– Попей валерьянки, – советовала я.
– Пила, не помогает, – отвечала Лена.
На самом деле она профессионал в своем деле. Работает осмысленно, четко, никогда не подведет, на хорошем счету, хотя работу свою не любит, не ее это дело. В этом смысле она моя ученица – занимается всю жизнь «не своим делом», но не может ничего изменить.
Надежда Михайловна и Котечка. Наверное, я должна о них рассказать. Для себя должна.
Вот они для меня до сих пор живы, я часто их вспоминаю.
Надежда Михайловна болела. Высокое давление, сахарный диабет. Больница, дом, опять больница. От Котечки толку было мало – ничем помочь не мог. Только причитал – как же, да как же это, да почему? В больнице – всегда с претензиями. Почему так душно? Чем пахнет? Почему таблетки, а не капельницы? Почему медсестра хамит?
– Не могу я здесь находиться, – говорил он лежащей на жестких подушках и продавленном матрасе жене. – Задыхаюсь.
– Иди, Котечка, иди, – уговаривала она его.
– Нет, я посижу, побуду с тобой, – Котечка делал страдальческое и одновременно героическое лицо. Вздыхал тяжело, морщился, отводил взгляд.
Надежда Михайловна слабо улыбалась. Понимала почему. Из-за болезни она оплыла лицом и телом. Котечке не нравилась толстая больная жена, которой требовался уход. Ему нужна была его прежняя Надя, которая по утрам готовила ему сырнички и всегда повторяла, какой Котечка красивый, какой умный, какой замечательный.
Но даже не это раздражало Котечку, а постоянная необходимость доставать лекарства, платить, покупать… Все крутилось вокруг нужд и потребностей Надежды Михайловны, а не его. К тому же он считал себя еще не пожилым мужчиной и совершенно не собирался проводить часть своих прекрасных зрелых лет в больничной палате.
У Котечки появилась женщина. Сначала он еще морщился от слабых уколов совести, но очень быстро убедил себя, что ни в чем не виноват.
Женщина, Раечка, была, как рассудил про себя Котечка, «не его круга». Но это компенсировалось сырничками, новыми рубашками – «подарок», как, смущаясь, говорила Раечка, и слепым обожанием. Была только одна проблема – у Раечки имелось двое взрослых сыновей, которые хоть и пропадали не пойми где большую часть суток, но в квартире появлялись, ели, ночевали. Она нервничала, выгоняла Котечку и кидалась к кастрюлям. Их встречи были спешными, дергаными и всегда заканчивались вот так – Раечкиной суетой и моментальным переключением внимания с него, Котечки, на сыновей. Сыновья, с которыми Раечка, теребя фартук и краснея, познакомила Котечку, ему не понравились категорически. Мальчики, почти юноши, чуть ли не в лицо сказали матери, что она совсем чокнулась, раз связалась с таким придурком, который красит волосы (у Котечки, как назло, краска осталась на висках – красился сам, в ванной) и носит шейный платок.
– Он что, пидор? – спросил старший.
Котечка в это время спешно обувал ботинки в прихожей, все слышал и был уязвлен до глубины своей мужской харизмы.
– Не, не пидор, – сказал младший, – альфонс на пенсии.
Оба от всей души заржали.
Котечка в ту же минуту решил прекратить все отношения с Раечкой, но мужская гордость и обида оказались сильнее. Он решил доказать ей, что никакой он не пидор, а вполне себе мужчина, и что не альфонс. Он пригласил Раечку «к себе», то есть в квартиру Надежды Михайловны.
Про жену Раечка знала, но лишних вопросов не задавала – то ли не хотела знать правды, чтобы лучше спать, то ли ей было все равно. К ее чести, нужно сказать, что она искренне считала: жена или умерла, или они в разводе, а квартира принадлежит Котечке, иначе бы она к нему не пошла.
С тех пор как Раечка начала приходить к Котечке, в квартире опять стало чисто, а Котечка и вовсе засиял, как медный таз, – ухоженный, накормленный, ублаженный.
В больницу к Надежде Михайловне он приезжал и даже привозил полузрелые кислые мандарины. Она все сразу поняла, но промолчала. Котечка не сказал ей про Раечку, а Надежда Михайловна не рассказала ему, что к ней приезжает первый муж, отец Андрея, который и платит, и договаривается, и по руке гладит, чему Надежда Михайловна, к собственному удивлению, была очень рада. Ждала его прихода и грустила, когда он уходил. Там, уже в больнице, ее настигла поздняя, совсем другая любовь к первому мужу, и она жалела только об одном – что потеряла его тогда, много лет назад. Из-за ерунды, мелочи, которой уже и не вспомнишь. И ушла ведь сама. Дура молодая. Она смотрела на первого мужа и не могла насмотреться. Ей в нем все нравилось – и морщины, и седина, и глаза, и его растоптанные ботинки, и руки, и то, как он проводит пальцем по ее запястью. Ей стали противны Котечкины суетливость, брезгливость и надменность, которых она раньше отчего-то не замечала. Да и сам Котечка стал противен.
Она не понимала, как могла променять мужа на этого Котечку, который и мужчиной-то не был, вел себя как нервическая барышня.
Надежда Михайловна часто плакала в подушку. От боли. Ей было очень больно и мерзко. Она только сейчас поняла, что своими собственными руками сломала себе жизнь, и так хотела начать все сначала, по- другому. Плакала еще и оттого, что сейчас, в конце жизни – а она знала, что уже не живет, а доживает, – судьба сделала ей такой подарок: вернула мужа. Вот он с ней сейчас рядом, такой красивый, такой умный, такой настоящий.