молчать.
— Понимаю, — говорит Лернер и достает из внутреннего кармана пиджака небольшую записную книжку в коричневой обложке и ручку. Не спеша снимает с ручки колпачок и расписывает ее.
— Вы бы поторопились, мистер, — подтрунивает Бэйл, — а то меня казнить успеют.
— Итак, вы у нас художник, — продолжает Лернер, будто не слышал. — Восхитительно, очень. Где вы черпаете вдохновение?
Бэйл от веселья прямо зажмуривается.
— В смерти Христа и убийстве невинных. И то и другое сильно заводит.
— Я имел в виду художников. Чьим творчеством вы восхищаетесь? Пикассо? Дадаисты? Дали?
— A-а, вот как, — презрительно произносит Бэйл. — Вы действуете по старой схеме, ищете, что есть у нас общего, хотите меня расслабить и разговорить? Какой вы подготовленный, ученый.
— И ваш ответ?
— Пикабия, — выплевывает Бэйл, словно грязное ругательство. — Пикабия. Я нарочно произношу имя медленно и разборчиво, чтобы вы записали его без ошибок. Пи-ка-би-я. Он мой вдохновитель. Знаете такого? Или вам, тупым, подсказать?
Фэбээровец аккуратно записывает имя в блокнот. Затем, подергивая себя за бородку, смотрит в потолок, словно ища там ответа. Наконец, улыбаясь, переводит взгляд на Бэйла.
— Франсиско Мария Мартинес Пикабиа. Следовало догадаться, что он и есть ваш водитель. Его картина тысяча девятьсот двадцать девятого года «Гера» полна лицевых образов, схожих с вашими.
Бэйл издевательски аплодирует.
— Поздравляю. Выходит, вы не такая уж и необразованная свинья вроде остальных копов. — Он саркастично присвистывает. — Почти все пидоры среди вашего брата чувственны и образованны. И интроверты. Скажите, агент Лернер, живопись для вас служила отдушиной? Пряча свои сексуальные наклонности от коллег-мачо, вы искали в ней утешения?
— В ней и в поэзии, — отвечает Лернер безразличным тоном. — А вы, мистер Бэйл, увлекаетесь поэзией?
— Мои преступления — моя поэзия, — скалится Бэйл. — Кровь — мои чернила, надгробия — страницы томов.
— Прямо мороз по коже, — бесстрастно отвечает Лернер, продолжая записывать в блокнот. — Мелодраматично, пафосно, однако любопытно и страшно.
Бэдкок, впрочем, не столь сдержанна.
— Настоящая поэзия начнется, когда тебе в жопу накачают яда и ты будешь подыхать несколько суток.
— А вы мне зад потом оближете, агент Бэдкок? Ваш я бы вылизал.
Бэйл по-змеиному показывает язык. Лернер хватает напарницу за руку, на случай, если та почуяла один из редких моментов — как, например, в Канзасе, — когда кажется вполне нормальным запрыгнуть на стол и врезать заключенному. Бэйл все видит и понимает.
— Плохая собачка у вас, агент Лернер. Вы уж эту сучку попридержите. Не хочется, чтобы она разворотила мою маленькую уютную камеру.
— Мы почти закончили. — Лернер надевает на ручку колпачок и поворачивает его так, что клипса ложится на одну линию с фирменной надписью. — Спасибо большое за то, что уделили нам время. Я понимаю, как мало его у вас осталось и как оно ценно для вас.
Фэбээровец нажимает на кнопку вызова. Бэйл поднимается из-за стола. Даже скованный по рукам и ногам он все еще опасен, и потому Лернер не убирает ручку в карман. Если что — воткнет ее в глаз маньяку. В умелых руках перьевая ручка очень опасна. Наконец охранник отпирает многочисленные электронные замки, и агенты покидают камеру, не сводя глаз с преступника.
— Ну мра-а-ак, — говорит Бэдкок, пока они идут по коридорам. — Зря ты не дал мне его ударить.
— Он бы тебя убил. И меня заодно. Так что не зря.
— Зачем мы вообще приходили? Только время просрали.
— Вовсе нет.
— То есть?
— Пикабия принадлежал к движению, известному как «Section d’or», то есть «Золотое сечение» по- французски.
— Какое это имеет отношение к делу?
Бэдкок делает знак дежурному на пропускном пункте, чтобы тот открыл двери.
— Терпение, Хилари, терпение. — Лернер щурится на яркое солнце, когда они покидают стены тюрьмы и направляются к машине, — «Золотое сечение» позаимствовало свое название из «Трактата о живописи» да Винчи в переводе Жозефины Пеладан.
— Да ладно, шеф, увел меня на глубину и топишь. Я читаю «Ю-эс-эй тудэй» и смотрю «Конана». Мне череп на мозги не давит. Яйцеголовый у нас ты.
— В смысле, просвещенный.
— Ладно, просвещенный. Колись, что такого умного пропустил мой маленький мозг?
— К этому и подхожу. — Театрально вздохнув, Лернер продолжает: — Пеладан наделяла огромным мистическим смыслом золотое сечение и прочие геометрические конфигурации.
— Так здесь и геометрия замешана!
— Не только. В математике и искусстве существует мощная формула золотого сечения. Если память не изменяет, она обозначается греческой буквой «фи» и выглядит примерно так: «а» плюс «б», поделенное на «а», равно «б», поделенное на «б», равно «фи».
— Ни хрена! За что ты меня так ненавидишь?! — восклицает Хилари. — Мне, чтобы сориентироваться в таких дебрях, понадобится спутниковый навигатор.
Они доходят до старенького «лексуса» Лернера, и фэбээровец открывает замки.
— Ну что ты, я люблю тебя. «Фи» — это вообще-то иррациональная математическая константа, и потому она кажется такой особой, почти магической. Тебе, наверное, станет все ясно, когда я скажу вот что: золотое сечение лежит в основе пирамид, пентаграмм и пятиугольников. Его влияние заметно везде: в искусстве, архитектуре и астрономии. Посмотри на иллюстрации да Винчи к «Божественным пропорциям» и увидишь, как он при помощи золотого прямоугольника составил геометрическую схему лица.
Хилари с облегчением садится в машину.
— Прямоугольники? Как те, что мы видели на картинах Бэйла?
— Вот, ты уже сама начинаешь просекать. Я и сам не мог увязать куски в целое, пока Бэйл не назвал Пикабию. Взгляни на изображение золотого прямоугольника: он выведен из идеального квадрата при помощи золотого сечения. Потом выводится второй прямоугольник, поменьше, и еще один, и еще, а после через них можно провести линию — и получится овал, поделенный на три равные части.
Хилари, поймав волну, заводится.
— Ладно, поняла: урод в тюрьме, которого мы навестили, классный художник. На него повлиял один французский маэстро, который сам входил в магическое братство умников, называвших себя золотое чё-то там, но — прости мне уже мой французский — за каким хером это нашим коллегам в Италии? Чем мы помогли им?
Лернер возводит очи долу.
— Зачем вообще пишут картины, Хилари?
— Чтобы на стенку повесить? — озадаченно говорит Бэдкок.
— Глубже. Поройся глубже в пещерах своего разума. Зачем художник пишет картины?
Мотнув головой, Бэдкок высказывает догадку:
— Он хочет что-то сказать. Открыть свой внутренний мир со всем говном, которое там копится. Передать людям очередное бредовое сообщение.
В ответ Лернер награждает ее широкой улыбкой.
— Критик из «Нью-Йорк таймс» не сказал бы лучше. Живопись — это средство общения, посредством которого творец делится с публикой своим видением мира, идеями. Точно так же, как Пикабия вкладывал в свои картины мистические послания, вложил их в свою живопись и мистер Ларс Бэйл.
— Но есть же разница, — говорит Хилари. — В смысле, до хрена людей посмотрело на мазню