забвению бывшего шута. В качестве компенсации я получил дом и титул, но обо мне самом забыли. Мое место заняли более сообразительные, остроумные люди – не столь низкого происхождения. Меня использовали, а потом выбросили за ненадобностью. Хотя сердце мое разрывалось от боли, я, однако, не собирался рассказывать Финну (который и так полон hauteuf,[23] ибо относился с презрением к моим художественным способностям), что уже не пользуюсь влиянием в Уайтхолле.

– Финн, – начал я, стаскивая с себя шляпу и швыряя ее на кипу чистых холстов, – нет никакого смысла поднимать этот вопрос: ведь ясно как божий день, что ты понятия не имеешь, как осуществляются такие сделки.

– Что вы хотите сказать? – спросил Финн, переминаясь с ноги на ногу, – в его ботинках хлюпало.

– Я хочу сказать, что мы живем в меркантильное время. Хотим мы этого или нет, но такова жизнь. И тот, кто с этим не считается, скорее всего, умрет бедным и никому не известным.

Финн широко раскрыл свой красивый рот, отчего его лицо приобрело детское, глуповатое выражение.

– Будь я богатым, – сказал он с сожалением, – не пожалел бы золота на то, чтобы вы замолвили обо мне словечко перед Его Величеством, но я едва свожу концы с концами, и если мне придется вернуть те небольшие деньги, что вы платите за уроки…

– Мне неинтересно, каким образом ты собираешься убедить меня использовать ради тебя мое влияние в Лондоне, – огрызнулся я. – Просто хочу напомнить, что время филантропии, которая, возможно, когда-нибудь и увлечет наши прагматические английские души, пока еще не наступило. И того, кто отстал от жизни, ждет презрение современников и могила бедняка. Иди домой, или, точнее, в коровник Бэтхерста, или еще куда-нибудь, где собираешься преклонить сегодня свою глупую голову, и подумай над моими словами.

Я смотрел, как он вышел на дождь. Высокой, худощавой фигурой он вдруг напомнил мне отца, и, глядя, как художник удаляется от дома, я испытал острую, как удар кинжала, боль в глубине своего существа. Чувство бесконечного одиночества навалилось на меня. Хотелось прыгнуть в седло и помчаться на Плясунье в Лондон, но я обещал королю держаться подальше от двора и «никогда не бывать у Селии в Кью и в коридорах Уайтхолла, слышишь, Меривел?». Я мог появиться там только по приглашению короля.

Я сел перед мольбертом. Холст был чист. Сняв парик, я яростно потер свою щетину. Дары короля были щедры – нет никаких оснований считать, что меня предали, и все же я так считал. Когда я очнулся после брачной ночи в сыром лесу – с больной головой, совсем один, и увидел, как от дома сэра Джошуа отъезжает карета, мне не могло прийти в голову, что я никогда больше не увижу короля. Казалось, теперь наши судьбы неразрывно переплелись. Я вбил себе в голову, что, если меня, который глупыми шутками умеет отвлечь его от государственных забот, не будет рядом, король впадет в тоску и почувствует потребность в своем шуте. Но смерть Минетты показала, что я заблуждался. Приближалась зима. За пять месяцев, несмотря на частые визиты придворных кавалеров – им нравилось дышать норфолкским воздухом и играть в крокет на моем поле, – я не получил ни одной весточки от короля – ни письма, ни другого знака внимания. «Не переживай, – притворно утешали меня придворные остряки, – он пошлет за тобой, когда ему придет охота послушать твой пердеж!» Говоря это, они сгибались от смеха пополам над крокетными молотками. Я тоже присоединялся к общему веселью. Эти люди любили меня за постоянную готовность быть объектом насмешек. Но, как вы понимаете, меня их слова совсем не успокаивали.

Я покинул студию, вошел в Утреннюю Комнату, сел за бюро и стал писать письмо королю.

Мой добрый господин, – начал я, и тут же перед глазами возник образ короля, он двигался, и от него шел неземной, мерцающий свет – от этого видения перехватывало дух.

Верный шут Меривел приветствует Вас, – продолжал я, – и молит небеса, чтобы это письмо застало Ваше Величество в превосходном здоровье и душевном состоянии, но – да простит меня Вог – не настолько прекрасном, чтобы при воспоминании о моих глупых выходках и всем моем карикатурном облике Вам не захотелось бы хоть ненадолго меня увидеть. Спешу сообщить Вам, сир, что, когда бы ни возникло у Вас желание или каприз увидеть меня – пусть на короткое время и в любой роли, – Вам нужно только сказать слово, и скорость, с какой я прилечу в Лондон, будет ненамного меньше скорости моих мыслей, которые часто переносят меня к ногам Вашего Величества.

Моя склонность к правдивости побуждает рассказать о горе, обрушившемся на меня посреди, роскошного существования, а именно о смерти моей собаки Минетты, подаренной Вами, – это маленькое создание я любил всем сердцем. Мой господин, прошу Вас, поверьте: я сделал все, что мог, чтобы ее спасти, и еще знайте: ни разу за всю ее короткую жизнь – ни на день, ни на час – она не была забыта

Ее хозяином, Вашим верным слугой

Р. Меривелом.

Я перечел письмо, не позволив живущему в моем сознании правдолюбцу комментировать то, что написано лгуном, обитающим там же: пусть эти двое продолжают сосуществовать в прохладных, но не во враждебных отношениях. Запечатав конверт, я вручил его Уиллу Гейтсу и попросил, чтобы письмо поскорее отправили в Лондон.

Работа над письмом настолько успокоила меня, что я приказал заложить экипаж и отправился под непрекращавшимся дождем к Бэтхерстам. Перед поездкой я напудрил подмышки, надел желтый камзол – словом, сделал все, чтобы как-то себя приукрасить, в надежде – вдруг повезет – и Вайолет будет в доме одна, и тогда, возможно, удастся излить свою печаль на ее атласной груди. Но мне, увы, не повезло. Память Бэтхерста, этот потерпевший крушение корабль, утром вдруг вынырнула на краткий миг на поверхность, и за это время Бэтхерст успел вспомнить, что Вайолет – та самая женщина, с какой он совершал безумства в постели, срывая с нее бантики и подвязки. Когда слуга докладывал обо мне, он как раз снимал со стены голову куницы и пару барсучьих шкурок, чтобы бросить эти охотничьи трофеи к ногам жены.

В очередную пятницу Финн не пришел на урок.

Осеннее утро было просто чудесным, солнце заливало все вокруг, я же не мог освободиться от грустного видения: изгнанная мной промокшая фигурка в заляпанной одежде идет под дождем размашистой и неуклюжей отцовской походкой. Может, бедняга умер от холода и сырости? А может, мой цинизм до такой степени потряс его, что он решил отказаться от желания попасть в круг господ, ведущих порочную жизнь, и стал рисовать портреты таких, как Мег Стори, за пинту пива или за любовь на скорую руку в кладовой?

Однако день был слишком хорош, чтобы тратить его на пустые сожаления. Судьба Финна мне не подвластна. Я надел шляпу с вислыми полями, балахон и с помощью Уилла перенес мольберт и прочие принадлежности для рисования в дальний угол южной лужайки, откуда открывался превосходный вид на парк: багряно-золотые буковые деревья, желтовато-коричневые вязы, огненно-красные каштаны, а под ними мягкие коричневатые очертания пощипывающего траву марала.

Я вглядывался в эту картину, понимая, что не смогу передать в рисунке хитросплетения листвы – особенно масляными красками. Однако можно попытаться ухватить цветовые сочетания. И вот, без предварительных набросков углем, я стал яростно смешивать краски и наносить их смелыми мазками на холст – белые завитушки облаков, волнистые желто-зеленые полоски сочной травы, оранжево-красную с золотом листву каштанов, более темные, сливающиеся воедино красно-коричневые кроны растущих в отдалении буков. Я работал истово, как кочегар или стеклодув – пребывал в постоянном напряжении и тяжело дышал. У меня явно поднялась температура, усилилось сердцебиение. Меня переполнял энтузиазм. Картина получалась такой же дикой, непредсказуемой и хаотичной, каким был мой характер, однако в ней я выразил – пусть и неумело – свое отношение к этому осеннему дню, и потому она казалась мне довольно убедительной. Более того, когда я наконец закончил рисовать, отступил от холста и посмотрел на него слегка прищуренными глазами, то увидел, что изображение похоже на восхитивший меня пейзаж. Правда, казалось, его нарисовал ребенок. Немного аляповато. Цвета слишком яркие, и их слишком много. И все же картина не лгала (во всяком случае, не больше, Финн, чем твои прекрасно нарисованные греческие колонны или пикники пастушек). По существу, именно это я и видел. Я обошел мольберт и написал на оборотной стороне холста название картины по-французски: Le Matin de Mertvel, l'automne.[24]

Именно тогда я поднял глаза и увидел Финна, довольно броско одетого в ярко-зеленый костюм, –

Вы читаете Реставрация
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату