Снова возникло искушение – оно появлялось всякий раз, когда я пытался проглотить кусок жирной макрели, – оседлать мою кобылу и пуститься наутек. Но я удержался от искушения. К тому же Пирс не спускал с меня глаз и, похоже, догадывался о моих мыслях.
– Роберт, – мягко сказал он, – когда ты окажешься на нашем Собрании в общей комнате, постарайся выбросить из головы все прежние желания, тогда слова Иисуса проникнут в твою душу и ты через Него будешь говорить с нами.
– Хорошо, Джон, – отозвался я. – Попробую.
Перед Собраниями шесть Опекунов (а со мной – семь) берут фонари и обходят все три барака с сумасшедшими, чтобы «набраться смирения». Каждый раз этот ритуал напоминает мне поведение короля Генриха перед сражением при Азенкуре,[60] хотя мы не призываем сумасшедших храбро сражаться поутру; а стараемся успокоить перед сном их души. Мы говорим, что с ними Христос («как если бы, – слышу я голос Пирса, – Он был кровью, исходящей из вашего сердца, совершавшей крут и снова возвращавшейся в него»), и Он будет всю ночь охранять их сон.
Раскладываются соломенные тюфяки, и обитатели «Джорджа Фокса» и «Маргарет Фелл» ложатся и укрываются серыми одеялами. После этого мы читаем молитву, желаем всем спокойной ночи и уходим, унося фонари и оставляя больных в полной темноте. А вот мужчин и женщин «Уильяма Гарвея» редко успокаивают наши гуманные действия, некоторые из них не могут отличить день от ночи и не понимают, что такое сон, пока он не овладевает ими. Из своей комнаты, крошечной каморки, немногим больше моего платяного шкафа в Биднолде, я часто слышу плач и вой, доносящиеся из «УГ».
В течение ночи два Друга совершают то, что зовется «ночным обходом». Дежурят все поочередно: мы покидаем свои постели в темноте и обходим бараки, чтобы убедиться в том, что наши больные не поранились, не заболели и не обидели друг друга.
Когда подходит мое дежурство, я испытываю настоящий ужас. Особенно страшит меня вид Кэтрин, сидящей на тюфяке и рвущей на себе одежду. Я изготовил мазь из шафрана и фиалкового корня и натер ею виски Кэтрин, но пока никаких улучшений нет. В свое дежурство я добираюсь до постели уже после трех (всегда приходится кого-то лечить, а кого-то успокаивать) и долго, перевозбужденный ночными впечатлениями, не могу заснуть. В такие ночи в моем воображении всегда возникает образ Селии. Интересно, думаю я, носит ли она по-прежнему мое имя, зовется ли леди Меривел? Спит ли леди Меривел в этот поздний час или же, как я легко могу вообразить, поет перед гостями в ярко освещенном доме в Кью?
Вскоре после моего приезда в «Уитлси» я пытался описать свою любовь Пирсу как возвышенное, благородное чувство, король назвал бы такую любовь «приносящей благо». Однако Пирс не согласился со мной. По его мнению, я обманываю себя. «То была „несдержанная” любовь», – сказал он и, ссылаясь на Платона, напомнил мне, что «несдержанность в любви говорит о болезни души». Эти слова я написал на куске пергамента, обернул им гобой и положил все вместе в сундучок, который мне дали для хранения личных вещей.
По причинам не вполне мне ясным на Собраниях Друзей разум мой наслаждается полным покоем. На этих встречах я всегда молчу. За прошедший месяц ничто внутри меня – ни Божий глас, ни что другое – не побудило меня говорить. На Собраниях не всегда говорят, иногда мы просто молча сидим, расположившись полукругом у камина. Удивительно, что эти долгие периоды молчания могут даровать силу – их и без этого трудно одержать. Поначалу я вообще чувствовал себя на Собраниях не в своей тарелке и с нетерпением ждал конца. Мысли мои уносились из этой комнаты в покинутые места. Но однажды вечером Амброс дал мне лист бумаги с просьбой прочесть написанное на нем. Вот что я прочел: «Будь молчалив и спокоен, и тогда ты сможешь достичь лета и не сбежишь зимой. Ведь если ты сидишь спокойно и терпеливо, ощущая над собой Божью волю, побег невозможен». С этого момента я изо всех сил старался больше молчать, не питать отвращения к тишине, а любить ее; постепенно я стал на Собраниях чувствовать себя лучше и наконец начал оживать от присутствия любящих людей – Джона, Амброса, Эдмунда, Ханны, Элеоноры и Даниела.
Когда кто-нибудь из них начинает говорить, то даже самое обычное замечание предваряет словами: «Это пришло ко мне от Господа». Меня это трогает до глубины души, хочется смеяться от радости. Это ощущение сдерживаемого смеха ближе всего к счастью, чем все, что я пережил за долгое время.
На Собрания я надеваю парик, чтобы Джон и все остальные не видели мою уродливую щетину. Они так аккуратно расставляют стулья, не хочется портить общую картину. Но в парике и в одном из моих костюмов (обычно в черном с золотом – не в алом), заменившем кожаную табарду. я очень похож на прежнего Меривела – нынешний Роберт не заметен под пышным нарядом. Однако он существует. Он признателен за идущее от камина тепло, его убаюкивают мягкие, нежные голоса Ханны и Элеоноры, и когда кто-нибудь из них говорит, иногда засыпает прямо на стуле. Но у квакеров есть одна неприятная черта – они любят командовать и не дают тебе спать»
Глава шестнадцатая
Цветочный аромат
Ветры улеглись, теплый апрельский воздух тих и неподвижен. В прогулочном дворе могучий дуб выбросил листву такого сочного зеленого цвета, что, когда я гляжу на нее, у меня текут слюнки. Не то чтобы мне хотелось съесть эти листья, нет, но все же каким-то образом использовать, пока они не пожухли.
Дожди прекратились, сквозь грязно-желтую корку пробилась молодая трава, а за стеной, в канаве, расцвели примулы и фиалки. Похоже, Пирса очаровали эти цветы; казалось, он не видел и не обонял ничего подобного. Он не только срывал их и внимательно разглядывал: я сам видел, как он ложился на край канавы, зарывался носом в заросли первоцвета и замирал минут на десять Отсутствующее выражение на его лице говорило, что Пирс задумал некий опыт с этими цветами, но вопросов я никаких не задавал, чтобы он не подумал, будто мое любопытство вызвано возвратом интереса к биологии.
Ханна и Элеонора непрестанно благодарят Бога за ниспослание «доброй погоды», я же пришел к выводу, что для меня такая весна – жестокое испытание: в голову лезут игривые и праздные мысли. Я предпочел бы, чтобы небо снова заволокло и вернулась лютая стужа, так легче переносить тяжелую дневную нагрузку, которая не оставляет времени на отдых: долгие часы я провожу за самой ответственной работой, не выпуская из рук скальпеля.
В каждом бараке общую комнату предваряет небольшая прихожая, там горят масляные лампы, при их свете осматривают, лечат и оперируют больных. До моего появления среди Опекунов «Уитлси» было только два врача – Пирс и Амброс, им-то и приходилось бороться с безумием при помощи скальпеля. Теперь Пирс и меня заставил «послужить „Уитлси”, применив к общему благу имеющееся мастерство». Другими словами, мне следовало подключиться к их работе, тоже делать надрезы, пускать кровь и при этом не выказывать недовольства: ведь Пирс постоянно присматривается ко мне, наблюдает и как бы оценивает. Он хорошо знает, какое отвращение питаю я к своей бывшей профессии. Но он знает также и то, что, если он и остальные Друзья выставят меня отсюда, я не буду знать, куда податься.
Пока от меня, к счастью, не требовалось делать серьезные операции, но все, кто лечит сумасшедших, очень верят в пользу кровопускания, и этим мы занимаемся ежедневно. Мне трудно вообразить меру страдания человека, которому вскрывают над тазом скальпелем височную вену, и, если делать это приходится мне, я всегда прошу у больного прощения и часто преодолеваю искушение прибавить (пока все же этого не делаю): «Прости меня, ибо я не ведаю, что творю». И действительно, за все время моего пребывания в «Уитлси» я не наблюдал ни одного исцеления после кровопускания. Мы также пускаем кровь из вены на руке, и у многих больных раны на руках не заживают – так часто прибегают к этой процедуре. О ней Амброс говорит: «В яркой крови, бьющей из этой вены, я
Однако я не мог не отметить одно слабое место в нашей системе лечения, оно связано с негласным