скамеечка для ног обтянуты шелком персикового цвета и бархатом цвета берлинской лазури. Стены украшают портреты всадников (нельзя сказать, чтоб в этих портретах отсутствовали дорические колонны и лесные поляны). В комнате также стоит карточный кленовый стол, шахматный столик из черного дерева и слоновой кости и еще спинет[71] работы французского мастера Флорана Паскье. На окнах тяжелые и богатые парчовые портьеры.
– Не думал, что у виконта такой изысканный вкус, – говорю я Уиллу, осмотрев эту великолепную комнату.
Видно, что Уилл смущен.
– Мне нравилось, когда при вас все было красным и розовым, сэр Роберт, – говорит он.
Я смеюсь. Мы переходим в столовую, где проходили наши с Селией ужины при свечах. Дубовый обеденный стол стоит на прежнем месте, но стены обиты панелями, а потолок украшен резьбой и лепкой и покрашен в желто-голубые тона. Это, скорее, комната для торжественных приемов, почти отпугивающая своей парадностью; я не выдерживаю и вновь говорю Уиллу, что образ виконта, сложившийся у меня из писем, не соответствует тому, что я сейчас вижу.
– Видите ли, сэр, – мямлит Уилл, – в письме всего не скажешь. Надо быть кратким, поэтому многого не договариваешь, да и слова иногда не подберешь.
– Это правда, Уилл, – говорю я, – но ты заставил меня поверить, что ему до дома нет дела, но теперь я вижу: ты ошибся, дом обставлен со вкусом.
Уилл пожимает плечами, на нем новая рыжеватого цвета ливрея.
– Он не приезжает сюда больше, – заявляет он, – надеюсь, так будет и дальше.
– И что станет с этой великолепной мебелью?
– Не знаю, сэр Роберт.
– Она будет всегда под чехлами?
– Я не могу сказать.
– То есть как, Уилл?
– Не могу сказать, всегда ли она будет под чехлами.
– А какие на этот счет были распоряжения?
– Простите, сэр?
– Как распорядился виконт?
– Да никак.
– Никак? Он что, уехал, не сказав ни слова?
– Ни словечка, сэр.
– Тогда он обязательно вернется. Он может вернуться сегодня, сегодня вечером, в любое время.
Уилл снова пожимает плечами. И отводит в сторону свои беличьи глазки.
– Может, сэр. Но не думаю, что вернется.
Я прекращаю этот разговор и иду за Уиллом в Оливковую Комнату. В ней ничего не изменилось с того времени, когда я провел здесь тридцать семь часов, охраняя сон Пирса. Возможность провести ночь на прохладных льняных простынях, под зеленым балдахином с алыми кистями, приводит меня в волнение; я сажусь на узкий диванчик у окна и благодарю Уилла за приготовленную к моему приезду комнату. Внезапно на меня наваливается усталость, и я понимаю: именно в таком состоянии начинаешь видеть и слышать несуществующие вещи. Когда я поднимался по лестнице, мой взгляд скользнул в направлении коридора, и мне показалось, что я вижу ливрейного лакея, – он бесшумно двигался от одной из комнат к кухне; вот и сейчас, глядя из окна на деревья, слушая их шелест, любуясь игрой теней, я слышу в отдалении все тот же скулеж собаки, который однажды побудил меня открыть дверь квартиры над жилищем мастера, делающего лютни, и пристально вглядываться в темноту.
День клонится к вечеру. Я говорю Уиллу, что хотел бы немного отдохнуть. Он тут же выходит и закрывает за собой дверь. Я не сплю, даже не смыкаю глаз, просто лежу, слушаю завывание ветра и не верю, что снова здесь.
Уилл и Кэттлбери настаивают, чтобы я ужинал в Парадной Столовой, хотя я чувствую себя в ней неловко, ведь я занимаю чужое место.
К ужину я надел синий с бежевой тесьмой костюм. Сел не во главе стола, где сидел обычно, а справа от хозяйского места, куда сажают почетного гостя.
В комнате горит множество свечей.
– Задуй часть из них, Уилл, – говорю я. – Сто свечей не нужны, чтобы съесть жаркое.
Но Уилл возражает:
– Вы всегда любили яркий свет, сэр Роберт. Сами не раз говорили.
Кушанье, приготовленное Кэттлбери, очень сытное – я быстро насыщаюсь и вижу, что повар и Уилл разочарованы. Двое мужчин смотрят на меня и думают: да. он не тот, что раньше. Такое отношение трогает меня до глубины души: значит, прежний Меривел, которого презирали Пирс и Селил и который так рассердил короля, был для них не последним человеком на свете.
От поданного к ужину бургундского исходит запах лета, свежих фруктов, однако оно так сильно действует на меня, что после ужина я с трудом встаю из-за стола – так отяжелел.
– Бог мой, кажется, за последние полчаса я разом состарился, – говорю я Уиллу, помогающему мне удержаться на ногах.
– Вы устали после дороги, сэр, вот и все.
– Может, и так, Уилл. А может, я умираю.
– Нет, сэр Роберт, в столовой умирать нельзя. Это было бы слишком ужасно. Давайте-ка лучше отведем вас в постельку.
Я говорю Уиллу, что мне хочется выйти в парк. Облака уже разошлись, открыв круглую белую луну. Я хочу обойти вокруг дома, глотнуть ночного весеннего воздуха. Уилл смотрит на меня и растерянно качает головой, как будто боится, что свежий воздух может ножом пронзить мои легкие, но я, спотыкаясь, все же иду по холлу к двери, таща его за собой.
– Пойдем, Уилл, – говорю я, – ведь у меня есть только одна эта ночь.
Дверь открывается, я смотрю и вижу лунный свет на лужайке, вдыхаю сырой запах земли. Больше я ничего не помню.
Просыпаюсь я под зеленым балдахином. Алые кисти хранят нежную память о Пирсе.
В комнате тепло. На мне ночная рубашка и колпак. Я не знаю, сколько сейчас времени, какой сегодня день, но не сомневаюсь, что спал долго.
Я дотрагиваюсь до лица – на щеках грубая щетина. Ну и вид у меня, последнее время вид у меня просто ужасный…
Раздвигаю занавеси. На дубовом столике подле кровати фарфоровая тарелка, на ней пирог с мясом; вид пирога вдруг пробуждает у меня зверский аппетит, словно я не ел целую неделю. Я отрезаю кусок и с отвратительной поспешностью запихиваю в рот. Сразу же тянусь за вторым и жадно жую, оставляя на подбородке крошки» – они скатываются вниз и падают на колени.
Я уверен: сегодня – сколько бы времени я ни слал – будет яркий солнечный день. Пока солнца не видно: Оливковая Комната выходит на север, но я знаю точно: если выйти на парадное крыльцо, в лицо ударит ослепительный свет.
Я выхожу из комнаты в одной ночной рубашке, к уголку рта прилипли крошки пирога, и, дойдя до лестницы, вижу, как и предполагал, залитые солнцем ступени. Я останавливаюсь и смотрю вниз. Моргаю, тру глаза, стягиваю ночной колпак, мой взор и слух переживают настоящее потрясение: холл полон собак. Их семь или восемь – все спаниели, как моя бедняжка Минетта, они возбуждены, носятся кругами и громко лают.
Я напряженно соображаю, действительно ли внизу собаки или это продукт моего больного воображения, но не прихожу ни к какому выводу. Нужно спуститься, говорю я себе, и потрогать одну, и, если она не исчезнет и не превратится в желтый платок, как примулы, я буду знать, что она не галлюцинация, а живая собака.
Я босой, но солнце нагрело ступени, и моим ногам тепло. Спускаясь, я обращаю внимание на то, что парадная дверь открыта, снаружи мелькают тени – там кто-то ходит. Где-то в глубине моего еще находящегося во власти сновидений сознания я понимаю, что это должно означать, но смысл