— Как же ты смог сюда забраться!
— Сам удивляюсь! Я до конца не верил, что смогу.
— И как ты собирался спускаться?
Уэйн наклоняется вперед и смотрит на толпу между пальцами ног, потом поворачивается ко мне и отвечает с печальной улыбкой:
— Я думал двинуть напрямик.
— Уэйн. Черт тебя дери.
Я в растерянности. Рядом с нами на выступ садятся два серых голубя, бирюзовые крапинки в их оперении сверкают на солнце, как блестки. Раньше голуби никогда не казались мне такими яркими птицами, и некоторое время я восхищенно наблюдаю, как они тревожно топчутся, как будто танцуют, а потом с шумом хлопают крыльями и улетают.
— Послушай, я так устал, — говорит Уэйн. — Я адски устал каждый день вставать, напускать на себя храбрый вид, просто чтобы все не переживали, что я умираю.
Он с силой затягивается, глаза заливают злые слезы, сухие губы начинают дрожать, а он пытается проглотить смесь ужаса и гнева, пенящуюся во рту, словно ведьмино зелье. Непонятно, откуда у иссохшегося человека, стоящего на пороге смерти, оказывается столько слез.
— Я умираю, черт подери, понимаешь ты или нет? И это ненормально. Это катастрофа, блин. Я слишком молод, чтобы умирать. У меня просто нет сил хорохориться и изображать, что я со всем этим смирился.
— А разве это обязательно? — говорю я, просто чтобы что-то сказать.
Уэйн строит комичную рожу:
— Да ладно, Джо. Это же азбука. Всем известно, что у молодых людей с неизлечимыми болезнями со временем вырабатывается искрометное чувство юмора, чтобы все вокруг не чувствовали себя неуютно и чтобы сами они могли служить лучезарным примером кротости перед лицом грядущего дерьма. Ты что, «Путь к себе» не смотришь?
— Честно говоря, нет. — Я тычу в себя пальцем. — Я же не гей, ты забыл?
Уэйн хохочет:
— Прости, забыл.
Он просовывает окурок между ступнями, и мы следим, как он летит на землю.
— У меня, видимо, кризис умирания, если можно так выразиться. Ну в самом деле, в чем будет смысл моей смерти? Я родился, вырос, а теперь я умираю, ну и что, черт подери, с того? Детей нет, семьи нет, никого я душевно не обогатил, ничего в жизни не достиг. Что останется после меня? Я боюсь умирать, чего уж тут, но меня по-настоящему бесит то, что в моем существовании, оказывается, вообще не было никакого смысла, ну разве только служить назиданием другим.
— Ну, вариантов два, — задумчиво говорю я. — Либо загробная жизнь существует, либо ее нет.
— Очень мудро.
— Иди ты знаешь куда? Если ты хотел поговорить со священником, лез бы на церковь.
— Один — ноль в твою пользу, — ухмыляется Уэйн. — Продолжай: до смерти хочу дослушать эту теорию.
— Ну вот. Если загробная жизнь существует, а наш мир — всего лишь ее преддверие, то не важно, что ты ничего не совершил, потому что предстоит еще долгая жизнь, просто в непостижимом для нас состоянии.
— А если загробной жизни нет?
— Тогда мы все рано или поздно окажемся в земле, просто каждый в свое время, и какая тогда разница?
Уэйн озадаченно смотрит на меня:
— То есть ты говоришь, что если загробная жизнь существует, то все, что было тут, не имеет значения, и если она не существует — то все опять же не имеет значения?
— Это грубое упрощение невероятно сложной и структурированной теории мироздания.
— Но в двух словах — смысл такой?
— В двух словах, наверное, да.
— А что же тогда имеет значение?
— Мелочи, — говорю я. — Все то, что ты тогда вспоминал про меня, тебя и Карли. Вот эти мгновения — это то, что имеет значение. Ты сам-то слушаешь, что говоришь?
— Я же был обкуренный, — пожимает он плечами.
Он закуривает новую сигарету и задумчиво кивает. Несколько минут мы сидим молча, глядя на колыхание толпы внизу. С нашей выгодной позиции мы можем наблюдать, как водители останавливают свои машины, чтобы поглазеть вместе со всеми, как отовсюду к школе стекается народ. В Буш-Фолс мало чего происходит, поэтому, когда уж все-таки что-то случается, никто не хочет пропустить зрелище. Прибывают новые микроавтобусы прессы, собралась группка фотографов. От кратких вспышек фотоаппаратов толпа посверкивает как бриллиант. Я пытаюсь отыскать Карли, но с такой высоты разглядеть ее не могу. Мне становится безумно грустно, но странным образом я чувствую какое-то освобождение. Как будто я давным- давно пытался почувствовать грусть, но до сих мне это не удавалось.
— Ну что, — говорю я. — Прыгать-то будешь?
— Не-а.
— Это почему?
— Я не из таких.
— Я тоже так думаю. А теперь давай я помогу тебе спуститься?
Уэйн наклоняется вперед и смотрит на толпу:
— Еще пару минут, хорошо?
— Конечно.
— А Карли там?
— Да, где-то в толпе.
— Джо!
— Ну.
— Не хочу я переезжать в хоспис.
— Ну так и не переезжай.
— Я тут подумал: может, мне к тебе переехать? Ну, в дом твоего отца?
— Отличная мысль.
Уэйн кивает:
— Я не хочу, чтобы друзья подтирали мне задницу, и все такое. Не хочу, чтобы меня запомнили в таком состоянии.
— Надеюсь, ты не обидишься, если я сообщу, что никто особенно не рвется подтирать тебе задницу. Я найму тебе сиделку.
— Недешево же я тебе обойдусь.
— Если что, машину продам.
Тут раздается скрежет, и на краю уступа показываются две руки, а за ними — голова Джареда.
— Привет, — говорит он с улыбкой. — Что новенького?
Снизу раздаются крики, и до меня доходит, что ноги Джареда болтаются в воздухе.
— Живо залезай! — говорю я, затаскивая его на уступ.
— Кто это? — говорит Уэйн.
— Джаред Гофман, — отвечает мой племянник, протягивая Уэйну руку для рукопожатия.
— Сын Брэда.
— Имею честь, — говорит Джаред. — И чем вы тут занимаетесь, на вековом слое птичьего дерьма посиживаете?
— Я же велел тебе ждать внизу!
— Я — дитя, и мне стало скучно. — С этими словами он садится к куполу рядом с Уэйном и закуривает собственную сигарету.
— Вы сильно болеете, да? — без обиняков спрашивает он.