Такой ответ, обещавший всего-навсего отсрочку, опечалил Витторио, и у него пропало желание поведать мессиру, каким мучениям подвергалась его совесть, когда он очутился в доме Божием. Переменив тему, он спросил:
— А что же мы будем делать теперь?
— Дожидаться решения отцов церкви. А покамест я спокойненько займусь парой-тройкой портретов, чтобы не потерять верность руки и зоркость глаза. Помоги-ка мне подготовить холст для этого старого кабана Карла Деница, что разбогател на торговле зерном и купил себе жену на семнадцать лет моложе себя. Это обеспечит нам приятное времяпрепровождение на несколько дней. А потом нас ждет большое христианское приключение! Впервые в жизни, знаешь ли, я ловлю себя на мысли, что, быть может, на краешке моей палитры спряталась какая-то истина.
Слишком смущенный, чтобы быстро подыскать меткий ответ, Витторио просто спросил, желает ли мессир работать густым мазком и нужна ли палитра с маслом, или же для наброска следует ограничиться темперой. Беседа покатилась по привычной колее, пошел разговор о том, что связано с их общим занятием, и Витторио мало-помалу вновь проникся спокойной уверенностью крепкого в ремесле работника, доверием к Арчимбольдо и к себе самому.
Следующие четыре дня протекли довольно спокойно: Арчимбольдо ни разу не упомянул о своем «великом замысле», и Витторио мог бы даже вообразить, будто мессир от него отказался, как вдруг накануне Пасхи 1587 года в ателье, где оба художника мирно трудились за поставленными рядком мольбертами, ворвался Рудольф и с места в карьер возвестил:
— Дело сделано! Я говорил с обоими, и с аббатом, и с пастором!
— И как же они отнеслись к моему намерению? — осведомился Арчимбольдо, продолжая работать кистью, словно ответ на этот вопрос его не слишком-то и касался.
— Так вот, оба против, но есть отличия в мелочах. Впрочем, этого следовало ожидать. Как вам, без сомнения, известно, реформистская церковь не признает в храме никакого материального изображения божества, а католическая широко открывает для него свои двери. И однако же представители обоих направлений выказали враждебность к замыслу нашего дорогого Арчимбольдо. Ни лютеране, ни паписты не допускают, чтобы лик Господень сделался предметом для какой-либо кухни, где художник выступал бы в роли кулинара.
— Это меня не удивляет! — парировал Арчимбольдо. — Всякое новшество заведомо превосходит их разумение. Они не в силах постичь, что, таким никогда еще не виданным способом свидетельствуя о присутствии в этом мире Христа, я делаю его доступным самым обделенным, тем чадам рода людского, кто достоин вящей жалости, а потому картофель, морковь, брюква, грибы, коими я украшу его изображение, в самой простоте своей обретут больший блеск, нежели какой угодно ореол!
— Я попытался, как умел, втолковать им нечто подобное, но они ничего не захотели слушать. И для протестантов, отвергающих священные изображения, и для католиков, прибегающих к ним в отправлениях своего культа, лик Иисусов должен оставаться неизменным и священным. А всякий, кто покушается на него, есть негодяй, святотатец, насильник и вандал! Короче, для нашего общего спокойствия советую вам отказаться от подобных начинаний. Надеюсь, впрочем, что вы не слишком распространялись о сем замысле, так что слух не поползет.
— Я все же упоминал об этом, так, знаете ли, в двух словах то тут, то там.
— Прискорбно! Боюсь, что беглые признания, на которые вы, пусть и нечасто, отваживались, породят смятение в чувствительных душах и вызовут недоброжелательные отклики. Если подобная молва распространится в столице, нам всем может прийтись несладко.
Витторио был недалек от того, чтобы разделить опасения Рудольфа, но из почтительности к Арчимбольдо поостерегся высказывать свое мнение по столь деликатному поводу.
— Если я вас правильно понял, сир, — осторожно прощупал почву Арчимбольдо, — мое присутствие в Праге не только перестало быть необходимым, но грозит стать нежелательным?
— Чего вы так копошитесь, роясь во всем этом? — вспыхнул Рудольф. — Дело не столь испорчено, как вы полагаете! Какие-то нарекания со стороны нескольких чересчур возбудимых голов не могут повлиять на мои поступки. Я лишь предупреждаю, что вы рискуете много потерять во мнении общества. Так что будьте осторожны, очень осторожны, и все уладится!
Арчимбольдо вздернул подбородок и обдал императора взглядом, мечущим молнии:
— Сир! Я никогда не был склонен к осторожности, в мои годы поздновато осваивать эту науку. Недавно я упоминал о своем желании оставить службу при вашем дворе. Сегодня я возобновляю эту просьбу, надеясь, что на сей раз, учитывая обстоятельства, вы отнесетесь к ней благосклоннее.
Рудольф не выказал никакого удивления, любезно улыбнулся и чрезвычайно сдержанно произнес:
— Превосходно. Я рассмотрю ваше прошение и дам на него ответ через несколько дней. В любом случае до наступления Пятидесятницы.
Как только император удалился, Витторио, обратясь к учителю, спросил:
— Вы не опасаетесь, что поспешили заговорить об отставке?
— Я, может, и проявил торопливость, но, прежде чем открыть рот, поразмыслил весьма неспешно.
— В Праге мы живем припеваючи. Вы уверены, что однажды не пожалеете о здешней беспечной жизни при особе императора?
— Жалеть придется не мне, а императору: он еще будет корить себя, что отпустил нас.
— Все так неожиданно, не знаешь даже, за что браться!
— Зато я знаю. Нам нельзя терять ни часа!
— А если его величество передумает?
— Я уже передумать не способен. Что-то сломалось. Надо бы починить. Но этим займемся в ином месте!
Решимость Арчимбольдо была столь яростна, что Витторио отнес ее на счет глубоко раненного самолюбия. Учитель, без сомнения, понадеялся прежде всего на повадливость публики, пристрастившейся к странностям его живописных решений, и теперь не мог смириться с осечкой, тем паче что его пнули и сверху, и снизу. Витторио соболезновал его разочарованиям, но восхищался тем гордым вызовом, с каким старик встретил злую волю судьбы. Самого молодого человека столь внезапная перемена жизни очень расстраивала, он предчувствовал, что нынешние передряги и треволнения не сулят в будущем ни эстетического, ни нравственного воздаяния. Арчимбольдо возобновил работу над портретом, с которым возился до объяснения с императором, как если бы ничего не произошло. Понаблюдав за учителем, методично и молчаливо трудившимся над полотном, Витторио прошептал:
— Вы возьмете меня с собой в Милан?
— Ну разумеется! Мы ведь неразлучны, сам знаешь.
— Чем мы там займемся?
— Тем же, что делаем здесь.
— Портретами?
— Да. Но такими, какими их вижу я. То, что под этим подразумевают все прочие, мне не интересно.
— Вы никогда не ведали сомнений, мессир?
— Никогда. В том-то и заключена моя сила. Я всегда знаю, куда иду. Разве у тебя когда-либо возникало ощущение, что я сбиваюсь с дороги?
Раздираемый между желанием сказать правду и сочувствием, Витторио промямлил:
— Ну… одним словом… нет, не думаю. Так или иначе, ваши мысли всегда в согласии с тем, что вы говорили раньше…
Арчимбольдо, видимо, счел такой ответ приемлемым.
— Доверься мне, — подбодрил он питомца. — У меня достанет воли и прозорливости на нас двоих.
В день расставания Рудольф проявил исключительную щедрость. Он пожаловал Арчимбольдо полторы тысячи рейнских флоринов и подарил для путешествия одну из самых удобных своих карет,