говорили что «об этом», Джейн заметила, что стала смотреть на своих преподавателей под совсем другим углом зрения. Она, доселе видевшая в них лишь ходячие словари, учебники, разгуливающие на двух лапах, призадумалась о том, что у них в голове человеческие чувства и даже всякие плотские низости, в которых она ничего не смыслит. Она больше не мучилась оттого, что меньше их знает о правилах математики или основных датах французской истории, но огорчалась, что не вооружена, подобно им, пониманием взрослых ловушек и взрослых наслаждений. Сама себе в том не признаваясь, она ежеминутно ждала какого-нибудь неприличного жеста со стороны наставников, на вид таких безупречных, но ведь в глубине души часто более озабоченных тем, как бы развратить, а не просветить своих учениц. После «дела Одетты Бийу» все учителя, к какому бы лицею они ни принадлежали, видимо, должны были внушать опасения. Даже когда преподаватель истории и географии, этот добрейший мсье Жоржель, наклонясь над Джейн, подсказывал ей, что она в своей письменной работе ошиблась на целое столетие в дате какого-нибудь сражения или договора, она старалась отодвинуться, соблюдая почтительное расстояние. А тут еще прибавилась грязная история того кюре, что сажал мальчиков к себе на колени, дабы поудобнее принимать у них исповедь. Церковь попыталась замять скандал, пресса сделала все возможное, чтобы предать его огласке. Потом общественный интерес привлекли две другие истории о руках, что забирались куда не надо, о родителях- сообщниках и малолетних жертвах, слишком робких, чтобы пожаловаться, так как понятие «зла» им было неведомо. Теперь слово «педофилия» уже было у всех на устах, эпидемия расползалась как в столице, так и в провинциях. Мальчики и девочки — все в опасности, никто не защищен от напасти. Любой, кого растрогает юное личико, рискует быть изобличен. Это состояние постоянной тревоги, когда девственность под угрозой, а мужественность под подозрением, создало у Джейн впечатление, что она наконец-то обрела внутри «социального микрокосма» то важное место, какого заслуживает. Стало быть, ее возраст являлся для нее козырем, всей ценности которого она никогда раньше не сознавала. Ее юная привлекательность столь бросалась в глаза, что она недоумевала, как это никто из учителей не обращает на нее внимания. Ну ясное дело: они просто трусы, настолько парализованные страхом, что не смеют нарушить запрет. Это стадо фальшивых ученых и притворных добряков раздражало ее, она смутно страдала от их равнодушия, будто от невежливости, направленной против нее лично. Она уже не занимает никого в классе. Похоже, им и дела нет до того, как нежна ее кожа, как аккуратно заплетены косы, и ее невинной улыбки никто не замечает. Обиженная, она завидовала маленькой Одетте Бийу, чьи злоключения, облеченные в более или менее беллетризованную форму, все еще производили впечатление на публику. Но педофилы уже пошли косяком, все в конце концов начали путать их паскудные деяния, сопутствующие обстоятельства, санкции, к ним примененные. Что ни день, приличное общество исторгало из себя очередного возжаждавшего свежей плоти. Сейчас в прессе мусолили историю восьмилетнего малыша, ставшего жертвой двусмысленных вожделений некоего священника. Журналисты «во имя морали» изводили ребенка, добиваясь пикантных деталей насчет фамильярностей, которые он благочестиво вытерпел.
Купаясь в тайных нескромностях этой литературы, в ее гнусных откровениях и воплях родительского негодования, Джейн чувствовала себя несправедливо отверженной. Вот тогда-то, раздосадованная тем, что представляет столь мало интереса в глазах слишком редких и прискорбно боязливых педофилов системы народного образования, она решила, что добьется своего и без них. Девочка уже давно приметила, насколько Давид Барух, которого она называла просто дядя Давид, хотя он был всего лишь братом маминого сожителя, принимает близко к сердцу те уроки по арифметике, что она делает под его контролем. Она никогда не одобряла его огромных оттопыренных ушей, торчащих, как ручки у супницы, ей не нравились его красные плотоядные губы гурмана, но в его голосе и взгляде была вся та нежность, которой не хватало остальным чертам. Когда он пытался растолковать Джейн ее ошибку в расчете или тонкости решения уравнения, он часто клал ей руку на плечо, чтобы подбодрить. Впрочем, это ощущение не было неприятным. Она его истолковывала как дружественный знак, милое свидетельство их семейственной близости. Потом, когда это вошло в привычку, она вдруг подумала, не является ли это одним из тех извращенных соприкосновений между взрослым и ребенком, рассказами о которых заполнены газетные подвалы. Эта мысль так ее позабавила, что она не спала всю ночь.
К утру ее решение созрело. Она отправилась в школу, дождалась окончания занятий, улучила момент, чтобы остаться наедине с учительницей французского мадам Рюше и как бы случайно поделиться с ней своими подозрениями. Со времени «дела Одетты Бийу» мадам Рюше из лицея Эстонье брала пример с мадемуазель Шуази из лицея Кребийона. Обе они были известны особой непреклонностью и боевитостью там, где речь шла о защите святой простоты детства. Робкие откровения Джейн произвели громоподобный эффект. Она угодила в яблочко с этой мадам Рюше. Отныне все прожекторы будут направлены на нее.
Наловчившись выявлять атавистическую похоть самца в субъектах, по видимости самых безобидных, мадам Рюше долго выспрашивала Джейн о характере и частоте проявлений недозволенного влечения со стороны Давида Баруха. Джейн получала живейшее удовольствие от подробностей, с какими надо было описывать учительнице образ действия своего «дяди». Она говорила о влажной, нежной тяжести его ладони, касавшейся ее затылка, об учащенном дыхании, ласкавшем ее щеку, о запахе одеколона и табака, что витал вокруг него, когда он к ней приближался. А поскольку мадам Рюше, положительно ненасытная, чуть не на каждом слове прерывала ее, с мольбой вопрошая: «И тогда?.. А потом?.. Расскажите мне все, дитя мое!», Джейн захотелось малость поддать жару. Не замышляя ничего дурного, а просто чтобы завершить картину ярким штрихом, она с загадочной улыбкой проронила, что были и другие прикосновения.
— Уточните, моя крошка! Уточните! — возопила мадам Рюше. — Мы подходим к сути! Эти прикосновения происходили по его инициативе? А в каком именно месте? Это важно! Под юбкой? Под трусиками? Где?
Джейн насторожилась, опасаясь, как бы не наговорить лишнего, и пролепетала:
— Да почти что нигде… Под… под юбкой…
— Он вас щупал или, простите мне это слово, он проник?
Захваченная врасплох, не понимая точного смысла этого «проникновения», Джейн пискнула:
— Щупал…
— И это все? Не было ли еще какой-нибудь мелочи, которую вы скрываете от меня?
Джейн напрягла память, но, не найдя больше, что бы такое сказать, просто прибавила, что в тот день, когда Давид Барух потрогал ее ногу, он это сделал, чтобы пощупать мускулы и поздравить с выигранным забегом на двести метров во время соревнований между классами, организованных учителем физкультуры. Однако мадам Рюше не придала этому смягчающему обстоятельству никакого значения и сочла необходимым «сигнализировать о факте» школьной медсестре, сотруднику учреждения социальной помощи и сверх того директрисе лицея. Последняя, побросав все дела, ринулась оповещать полицию и родителей жертвы. Всего за несколько минут Джейн стала свидетельницей развертывания процедуры одновременно юридического, медицинского, социального и внутрисемейного характера, масштабов которой она не предвидела, несмотря на множество известных ей примеров. Сначала после яростной домашней перебранки любовник матери, славный, миролюбивый Норберт Барух, обозвал своего брата Давида «мерзким педофилом» и «дерьмовым похабником». После чего, не слушая протестов несчастного, утверждавшего, что ни в чем не виноват, он врезал ему со всего размаху, расплющив нос в кровавое месиво. Когда же Джеральдина попыталась встать между ними, Давид прорычал:
— Вы тут все спятили! Мне не в чем себя упрекнуть! Ноги моей больше не будет в вашем грязном бараке!
— Счастье твое, — отозвался Норберт, — потому что, если ты посмеешь сюда сунуться, я тебя выброшу в окно, чтоб ты сдох на тротуаре среди мусорных баков!
Позже, хоть она и упивалась скандалом, который столь ловко спровоцировала, при том что совсем недавно все считали, будто она так незначительна, что не заслуживает ни малейшего внимания, Джейн сожалела, что Давид Барух покинул их дом. Он, со своим хмурым видом, сломанным носом, ушными раковинами, незнамо каким манером приляпанными по бокам черепа, был частью домашней меблировки, он принадлежал ей. Но самой деликатной задачей была для нее необходимость после этого день за днем отвечать на коварные вопросы следователей и психологов всякого рода, которые для выяснения дела один за другим наседали на нее.
Родители, держась в сторонке — их удаляли, чтобы ребенок не смущался, — томились, навострив уши и обмениваясь сокрушенными взглядами. После долгих колебаний главный психолог, руководивший всей