отметила, что и ее мать весьма откровенно демонстрирует радость, принимая у них в доме Давида Баруха, этого нечаянного гостя. Да и вправду ли он когда-нибудь уходил отсюда? Пусть все считали, будто он в тюрьме, дядюшка Давид был здесь, присутствовал, хоть и оставался невидимым, садился за этот самый стол между мамой и дочкой. Для Джеральдины нынешняя связь стала «последней и самой лучшей», как она клятвенно заверяла Джейн. Было решено, что девочка, словно ничего и не было, продолжит обучение в лицее Эстонье. Просто Давиду Баруху, принимая во внимание его нелепую педофильскую репутацию, посоветовали никогда не ждать Джейн у выхода из школы. Стоя на страже у ворот, он возбудит все мыслимые сплетни! По мнению Джеральдины, это было бы глупейшей провокацией, а то и — ведь никогда не знаешь! — поводом для соперничества среди девчонок того же возраста и даже из того же класса. Она, по ее словам, предпочитала, чтобы «все это» не выходило за пределы семьи. И встретила полное понимание. Одержав верх, Джеральдина продолжила завоевание Давида Баруха и оказалась столь убедительна, что их сожительство дозрело до полноценного брака. Разумеется, поскольку братья пребывали в смертельной ссоре, Норберта Баруха не пригласили ни на официальную церемонию, ни на свадебный пир. Зато Джейн получила разрешение через несколько дней позвать семерых подружек на коктейль. Они явились всей стайкой, расфуфыренные в пух и прах, словно принцессы. Давид Барух, казалось, совсем очумел от счастья. Он метался от одной девчонки к другой, шептал им на ухо шутки, от которых они заливались хохотом. Джейн немножко ревновала к успеху своих маленьких приятельниц. Да и Джеральдина испытывала те же чувства, хоть виду и не показывала.
Вскоре после этого из чрезвычайно сухого письма Норберта Баруха она узнала, что он уезжает в Австралию, где намерен вместе со своими американскими друзьями открыть неподалеку от Сиднея огромный куроводческий комплекс. В лоне семейства новость восприняли как их общую победу. Обрадовались разом и столь основательному удалению возмутителя спокойствия Норберта, и его будущим успехам в торговле курятиной. Разумное разрешение всей этой запутанной интриги они отпраздновали дома втроем, пропустив по бокалу шампанского. Несмотря на нежный возраст допущенная к этому маленькому семейному торжеству, Джейн прямо лопалась от радости, ее так распирало, что после выпивки с мамой и Давидом Барухом ей вдруг захотелось выложить им всю правду. Опьянев от шипучего вина, запоздалого раскаяния и нахлынувшей нежности, она пробормотала:
— Знаешь, мама… Те ласки Давида, это было не так серьезно, чтобы все это… Я немножко преувеличила…
Она думала, что мать накинется на нее, выпустив все когти, а Давид Барух расстреляет ее взглядом. Однако ни тот, ни другая не выдали своих чувств. Подавив справедливый гнев, они улыбнулись ей с грустью, к которой примешивалось ироническое сострадание.
— Я об этом догадывалась, — сказала мать. — Ты лгала, чтобы покрасоваться. В твои годы это не редкость. Теперь я спокойна, потому что убедилась окончательно. Попроси прощения у Давида.
Джейн встала из-за стола и бросилась отчиму на шею. От него по-прежнему исходил тот же запах одеколона и табака. Но прикосновение этих мужских рук, обнявших ее за плечи, нисколько не волновало. Впрочем, как знать, не была ли она и всегда столь же невозмутимой?
Пока он под снисходительным материнским взглядом укачивал ее в своих объятиях, неуклюже, по- мужски, Джейн вдруг осенило: сознаваться во лжи может быть так же забавно, как лгать.
Соседи с Крепостной улицы
— А вот теперь мы входим в святая святых! — торжественно провозгласила мадемуазель Полей, секретарша мэрии. И скромно, осмотрительно добавила: — Теперь я предоставляю слово мадам Лепельте — в данном вопросе она компетентнее меня!
Все происходило сообразно ритуалу, от которого вот уже десять лет никому даже в голову не приходило уклониться. Стоило какой-либо мало-мальски примечательной персоне посетить очаровательную деревню Бургмаллет, расположенную в самом центре болотистой равнины Бос, как гостю предоставлялось право на подробный осмотр церкви XVI века, недавно реставрированной, на краткую почтительную остановку перед монументом памяти павших в двух войнах и на посещение (в сопровождении гида) дома и мастерской художника Эдмона Лепельте, знаменитого на весь кантон, чья слава, впрочем, еще не вышла за пределы департамента. Сам-то он, мудрец из мудрецов, плевать хотел на заботы о том, как бы побольше людей узнали о нем. По-видимому, одна лишь его супруга Адриенна придавала этому значение. Водя зевак по комнатам, она останавливала их перед каждой стеной, одну за другой комментируя им в угоду выставленные на обозрение картины. Они висели повсюду — в прихожей, столовой и спальне, в помещении, что служило мастерской, и даже в ванной. Слушая, как Адриенна восхваляет перед сборищем профанов своеобразие и многогранность его таланта, Эдмон Лепельте, как всегда, смущался — атавистическая, с детства не изжитая застенчивость томила его, — но вместе с тем испытывал живейшую благодарность к жене, которая все еще восторгалась им после тридцати пяти лет супружества. По правде говоря, она и теперь выглядит такой же порывистой, непосредственной и решительной, как в день их первой встречи, а он, глянув в зеркало, уже с трудом узнает себя в этом семидесятитрехлетнем старике с лысым черепом, благодушным пузом и кротким бараньим взглядом.
Остановившись перед мужниным натюрмортом, изображавшим растрепанный букет хризантем, Адриенна притворилась, будто охвачена приливом восторга при виде этой композиции, которую она знала наизусть до мельчайшего штриха. На мгновение замерев, словно у нее аж дыхание перехватило, она вскричала:
— Обратите внимание на тонкость исполнения! Невозможно различить ни единого мазка. Все краски, все переходы оттенков мягко размыты, как в природе! Этот простой керамический горшок имеет ощутимый объем, он весом и плотен… Его можно потрогать. А эти хризантемы! Каждый лепесток так и дышит!
Посетители, побуждаемые секретаршей, хором залопотали, теснясь вокруг Адриенны:
— Это изумительно! Да это же… это лучше фотографии!
— Вот именно! — вскричала Адриенна. — Фотография всего лишь чудо техники, а живопись Эдмона Лепельте — чудо души!
Она уже добрую сотню раз пользовалась этим выражением. Эдмон испытывал тягостную неловкость слыша его. Он отворачивался, прятал глаза. И все же нельзя сказать, чтобы эти слова претили ему. Он всю свою жизнь посвятил изучению старых мастеров. Сперва в Школе изящных искусств, потом в разных реставрационных мастерских он приобщился к тайнам старинных красок, к тонкостям последовательных лессировок, к тому, как, не трогая основной поверхности, использовать золотистый фон для подчеркивания сияющих оттенков, он овладел множеством ремесленных трюков, которыми так гордился, будто сам на жизненном пути их выдумал.
Теперь зрители во главе с Адриенной собрались перед недавней работой, которой Эдмон был особенно доволен: ваза для фруктов, полная красных больших яблок, рядом разбросано несколько орехов, и все это на кружевной скатерти. Кружево, тонкое, как паутинка, было там и сям умышленно смято, что обязывало живописца к подвигу кропотливой тщательности, ведь требовалось при изображении складок в точности сохранить все подробности орнамента в целом. Работа добросовестного миниатюриста. Единодушные восклицания приветствовали это достижение:
— Поразительно! Это правдивее самой природы, мсье Лепельте! Как вы сумели? Это же, наверное, адский труд!
— Сверхчеловеческая задача! — подтвердила Адриенна. — Угадайте, сколько времени он потратил только на то, чтобы управиться с этой чертовой кружевной скатертью?
Несколько робких голосов рискнули пробормотать:
— Ну, два дня… Или три…
— Месяц! — победно возгласила Адриенна. — Он целый месяц над ней корпел! Я говорила ему: «Оставь, напиши просто тканую скатерть или, если хочешь, вышитую! Но во всяком случае не кружевную». А он меня и слушать не захотел. Упрям, простите за выражение, как мул! Он себе на этом глаза испортил. Потом пришлось в Орлеан ехать, на консультацию к офтальмологу. Ему там выписали новые очки!