вложил записку в конверт. Антип открыл дверь – в коридоре стоял слуга Дельфины, старый, худой, бледный, в голубой ливрее с серебряными пуговицами.
– Вот! – Озарёв протянул ему письмо.
Человек, ревностный наперсник, по всей видимости, поклонился и исчез. Успокоившись и расслабившись, юноша взялся за книгу, намереваясь забыться в поэтических строках, но через полчаса обнаружил, что радоваться пока рано – слуга госпожи де Шарлаз вернулся с новым от нее посланием, не менее надушенным, чем первое: «Быть может, Вам удобнее другой день? Я могу найти время в среду и в пятницу». Николай без колебаний ответил: «Нам решительно не везет – я буду занят и в среду, и в пятницу». Старик в ливрее исчез, унося второй отказ. Через час явился вновь – запыхавшийся, с грустными глазами, письмо дрожало у него в руке. «Но когда же?» – вопрошала Дельфина, это был крик отвергнутой возлюбленной, который ничем не отозвался в душе адресата, хотя и польстил его самолюбию. Тем не менее сказать «Никогда» он не осмелился. Вежливость и жалость вынудили его на эвфемизм: «Дорогая баронесса, пока я ничего не могу сказать Вам. Служба отнимает у меня много времени. Как только у меня появится возможность встретиться с Вами, я немедленно сообщу об этом. Простите меня…» За дверью тяжело дышал измученный посланец. В надежде, что этот его визит будет последним, Озарёв дал ему на чай. Но скоро тот вновь был на пороге, прижав к животу шляпу: он взмок, едва держался на ногах, вне всяких сомнений, ему приказано было бежать. Не в силах вымолвить ни слова, старик протянул Николаю очередное послание, запечатанное сиреневой печатью: «Жестокий, что Вы выдумываете? Неужели пытаетесь задеть мою гордость и упрочить собственную победу? Или Ваше сердце, столь благородное на первый взгляд, совершенно ледяное, словно ваши северные снега?» Озарёв поднял глаза на слугу, тот на свой манер пытался выразить взглядом все то, о чем говорилось в письме: если эти перебежки не закончатся в ближайшее время, он просто упадет от усталости где-то на полпути между двумя домами. Как ни странно, в этом деле молодому человеку жалко было письмоносца, а не его госпожу: Дельфина перестала его интересовать.
– Ответа не будет, – сказал он.
Слуга благодарно взглянул на него, повернулся и вышел. В тот день Николая больше не беспокоили.
Следующий день он решил посвятить образованию – пойти в Лувр. Бродя по залам, с гордостью думал, что мог бы в эти мгновения находиться в объятиях любовницы, но властвует над желаниями собственной плоти, а потому ходит здесь и смотрит картины. Вот это характер! Поговаривали, что русский император личным вмешательством не позволил союзникам взять в галереях Лувра произведения, которые Наполеон вывез из их стран в качестве трофеев. Это обстоятельство заставляло молодого человека одинаково восхищаться и государем, и картинами, и статуями, что тот защитил. Народу было много, что, впрочем, не мешало наслаждаться видами сражений, мифологическими героями, пейзажами, портретами, которые призывали любить только великое, чистое, прекрасное. Когда Озарёву что-то особенно нравилось, он немедленно думал о Софи – непременно найдет возможность поговорить с ней о Лувре!
Но, выйдя из музея, почувствовал даже некоторое отвращение к этому великолепию и решил пройтись по саду Тюильри, немного развеяться. Здесь ему встретились Ипполит и несколько знакомых офицеров: они сидели кружком, обсуждая, не нанять ли завтра два фиакра и отправиться в Мальмезон, где обосновалась бывшая императрица Жозефина. Розников осудил Николая, что в последнее время тот ведет себя словно «одинокий гордец», пришлось согласиться на предложенную сослуживцами эскападу. Фиакр стоил два франка в час, вшестером или восьмером они вполне осилят финансовую сторону предприятия, повод к которому дал сам государь, нередко навещавший и Жозефину, и ее дочь, королеву Гортензию. К тому же среди русских считалось хорошим тоном поносить Наполеона и выказывать всяческое уважение его семейству. Встречу назначили на восемь утра неподалеку от Инвалидов. Ипполит Прекрасный взял на себя заботы о транспорте и провизии.
Прибыв в назначенный час к месту встречи, Озарёв обнаружил там два разваливающихся фиакра и дюжину офицеров. Ординарец Розникова притащил огромную корзину с продовольствием, откуда торчало множество бутылок. Было солнечно и очень тепло, всем хотелось веселиться, смеяться. Расселись. Поскрипывая рессорами, экипажи тронулись в путь: чахлые лошади, тихо дремавшие и неожиданно разбуженные, навострили уши, задрожали и смиренно начали движение, не дожидаясь оклика кучера.
На Елисейских полях больше не было бивуаков: казаки оставались здесь лишь несколько дней, пока не исключалась контратака со стороны Наполеона. Теперь они ютились в казармах, оставаясь невидимыми, – показываться на улицах столицы разрешалось только офицерам. Решение тем более мудрое, что с окончанием войны все больше французских солдат потянулось в Париж. Им неизвестны были перипетии французской кампании, они не сражались у стен столицы и не понимали, почему император уступил трон этому «проклятому Бурбону». Не проходило дня, чтобы где-нибудь не разгорелась драка, причины которой лежали исключительно в области политики. Все пассажиры экипажа сходились во мнении, что положение усугубится после подписания мирного договора и возвращения на родину военнопленных. Максимов сформулировал четко и ясно:
– Наблюдая за тем, что происходит в Париже, я ни за что не хотел бы оказаться в шкуре какого-нибудь француза. Когда мы уйдем отсюда, здесь снова будет революция. Они отрубят голову номеру восемнадцатому точно так, как сделали это раньше с номером шестнадцатым. И на них невозможно за это сердиться, это просто какая-то мания!
– Не надо говорить об отъезде, – вздохнул Розников, который был влюблен или хотел казаться таковым. – Мне кажется, что, простившись с Францией, я распрощаюсь и со своей молодостью.
У Николая сжалось сердце.
– А ведь ему еще нет двадцати двух! – откликнулся Максимов. – Послушай, молокосос, уж не воображаешь ли ты, будто хорошеньких девочек выращивают только в Париже? Хорошенькие глазки, хорошенькие грудки, хорошенькие бедра встречаются повсюду! И в России ты найдешь любезных кондитерш! Уж поверь мне, сложенных и одетых не хуже твоей!
Ипполит Прекрасный покраснел и резко засмеялся:
– Так вы в курсе?
– Все в казарме только об этом и говорят! Да, поздравляю! Настоящий военный должен непременно волочиться за женами побежденных. Но при одном условии – не сожалеть ни о чем, когда полк снова выйдет в поход!
Сидевший рядом с Максимовым капитан Дубакин молча одобрял его слова, кивая головой. Это был суховатый, бледный, близорукий мужчина, о котором ходили слухи, что он франкмасон.
– Да, надев мундир, ты обрекаешь себя на жизнь только одним днем, – вступил он. – Нельзя привязываться ни к кому и ни к чему, остается только жить надеждой, что в старости нас будут утешать воспоминания о славных делах, о том, что довелось побывать повсюду, хотя и оставаясь только прохожими.
– Ты что-то не весел! – отозвался Максимов. – У тебя что, душа постарела? Если так, я пересаживаюсь в другой экипаж!
Николай незаметно окинул взглядом сидящего напротив Дубакина, который, сам того не желая, выразил и его ощущения, чувство, что пейзаж, люди, голубое небо, все, что он видел вокруг, и все, что так нравилось, дано ему лишь на очень короткий срок, что счастье, которое он испытывал с того дня, как попал во Францию, не имеет под собой никакой прочной основы, что он живет во сне, который очень скоро развеется.
– Расскажи нам о своей кондитерше! Какая она? – обратился Максимов к Розникову.
– Такая же беленькая, как ее булочки!
– И такая же горячая?
– В постели это настоящая дьяволица.
– Как ее зовут?
– Не поверите – Жозефина!
Оба капитана расхохотались, Озарёв из вежливости присоединился к ним, хотя подобное веселье ему претило: в глубине души ему не понравилось, что о женщине отзывались пренебрежительно. Ощущение это было новым и несколько обременительным.
Экипажи выехали за пределы города и катили по направлению к Сене по дороге меж больших деревьев.