хватает. С одного бока все люди покажутся одноглазыми, а обойдёшь — и второй увидишь… Вам бы только тыквы под окна совать. А она, может, последнее от себя отдала… Ну ладно, тебе много ещё нельзя разговаривать.
Я задумался. Взбалмошная Граммофониха вдруг улыбнулась мне и сказала протяжно-певуче: «Ах ты, ока-ян-ная душа!» И в этих словах я не ощутил злости и гнева, но почувствовал великую доброту.
Сахар лежал в тряпочке рядом, на табуретке, на которую подавалась мне еда. От сладостей мы отвыкли. Колхозный мёд почти целиком сдавался государству, а если что и получали на руки, то приберегали к морозам, на случай простуды. А зимой мы любили грызть сладкую подмороженную картошку, с трудом отыскивая её среди десятка таких же подмороженных, но не сладких.
Вспоминая неожиданно щедрое угощение пасечника Степаныча, я нет-нет да и тянулся к сахару, добывая его из тряпочки по-кошачьи — языком.
— Вот и поправляемся, Миша! — сказала с радостью мама.
Оказывается, за эти дни она всего несколько раз побывала на полях и завтра собиралась выйти на работу по-настоящему.
— Я попрошу бабушку Акулову, она к тебе будет наведываться.
— Мама, а почему ребятишки не приходят? — спросил я, повернувшись на бок. Ворочался я уже свободно, боль сгладилась.
— Да они надоели: можно к Мишке да можно к Мишке. Я их прогоняю.
— Почему?.. Ты уж их пусти. Я ведь не заразный, а они подумают, что заразный… Я соскучился. Как придут — пусти.
На следующий день в обед они тесной кучкой ввалились в комнату. Стукнулось затылком о пол ружьё, которое, наверное, приставили к стенке.
— Чтоб тихо, — грозил кому-то Петька, очевидно Кольке.
Ребятишки осторожно прошли ко мне в горницу и выстроились возле кровати. Получив, должно быть, от мамы строгий наказ не разговаривать, они молчали, как пни, и только смотрели на меня большими удивлёнными глазами.
— Ну, вы что как немые? Мама настропалила?
— Мишк, а ты и вправду молчи. Потом наболтаешься, — посоветовал Шурка.
— Дураком?! — Я чуть не сел в кровати.
Петька щёлкнул Кольку по уху.
— Чо мелешь, лопоухий! Сам дурак — думаешь, завидно другим?
— Да как же я стану дураком, если я всё понимаю, соображаю? — обеспокоился я.
— Лежи, лежи! — вмешался Витька. — Дураки дураками рождаются, а кто был с умом, тот и останется с умом.
— Верно, — поддакнул Лейтенант. — Например, Кольке никогда из оболтусов не выбиться.
Колька отодвинулся ото всех, надулся.
— А у нас никаких новостей, — сказал Шурка. — Ты молчи, молчи… В тайгу ещё не ходили, есть пока шишки. — При этих словах он достал из кармана три большущие обгорелые шишки и положил на табуретку. — Поджаренные, не смолистые… Чертило опять начудил. Мы прозевали, он удрал, да прибежал в деревню, да и пошёл тётку Марию гонять по двору. Она ажно юбку коленями порвала, вот как удирала. А пригнали мы стадо, она нас чуть живьём не съела, стращалась жаловаться тётке Дарье. А мы что? Это Чертило… Вот… А ещё были в больнице у деда Митрофана. Лежит. Нога в белой глине, как колодина, на подушку опирается. Подживает, говорит… В колхоз привезли ещё один комбайн, и на него поставили киномеханика. Теперь, наверное, кина у нас не будет… Да, тётка Мезенцева с девчонками собрали манатки и уехали куда-то на быке. А Тихона как взяли да отправили в город, так ничего и не слышно.
Я им сказал про сахар и Граммофониху. Они тоже удивились.
— Ну, ты выхварывайся. Мы к тебе будем забегать.
— Почаще.
Ребятишки уходили, пятясь к двери. Остался один Витька.
— Хочешь, почитаю?
— Почитай.
Он отвёл из-за спины руку. В руке — книга.
— Что это?
— «Золотой ключик» Толстого.
— Какого: с бородой или без бороды?
— Без бороды. Ну слушай.
Он начал читать про деревянного забавного мальчишку Буратино.
Я, должно быть, утомился, поэтому скоро уснул.
После обеда заглянула бабушка Акулова, разогрела мою еду, поставила на табуретку и села на стул напротив, скрестив руки на коленях.
— Ешь, ангелочек, ешь. Сытого бог бережёт.
— Нет, это бережёного бог бережёт, — поправил я, зная пословицу по словам деда Митрофана.
— Ничего, и сытого тоже… Не люб ты, видно, тайге-то. Я вот всю свою жизнь по тайге-то, нашей матушке, мыкаюсь, как неприкаянная грешница, колупаю с сосен смолушку. И не берёт меня никакая сила.
— И меня не взяла никакая сила. Это Колька трахнул меня, а не сила, — восстал я.
— Но-но… Ты скажи мне, что это: «На болоте плачет, а с болота нейдёт».
— Это кулик, — отгадал я.
— А это: «Заря-заряница, красная девица, врата запирала, по полю гуляла, ключи потеряла, месяц видел, а солнце украло».
Я задумался. Гм! Заря растеряла ключи, а солнце их украло. На солнце не похоже, чтоб оно воровало.
— Не знаю, бабушка. Что это?
— Роса, мой ангел, роса в поле… Ну, а вот ещё: «Стоит древо, древо ханское, платье шемаханское, цветы ангельски, когти дьявольски».
Дерево с когтями?! Я, упершись взглядом в угол комнаты и двигая челюстями, перебрал в уме несколько деревьев и кустов. У какого же есть когти? А!
— Шиповник!
— Верно, сынок, верно… Светлая головка… Да ты ешь, ешь, простыло всё…
Как-то, очнувшись от сна, я застал маму за рисованием. На большом листе бумаги крупными печатными буквами было написано «Боевой листок» и ещё что-то помельче. Мама нарисовала трактор, под ним — парня: голову — с одной стороны трактора и ноги с другой. Глаза его закрыты, и редкие толстые ресницы кажутся дратвой, которая сшила веки, из круглого рта вырывалась какая-то длинная петля, внутри написано: «хыр-хор».
— Мама, тебя рисовать заставили?
— Нет, сынок, это моя обязанность. Я же зав-клубом.
— А кто это под трактором?
— Один лодырь.
— А может, он не лодырь, а просто устал.
— Конечно, устал. Если бы он ещё не устал да спал, это был бы преступник.
— А…
— Сейчас, сынок, все устают, но останавливать работу никто не имеет права. Нужен хлеб, чтобы победить. А кто, кроме нас, может дать хлеб? Никто. Значит, для нас не должно быть усталости. — Последние слова она говорила уже не мне, а вообще, говорила зло и отрывисто, потом спохватилась и шёпотом, с улыбкой добавила: — Спи, я скоро…
— Да куда же мне спать? Не лезет уже сон-то… Мам, а кино скоро будет?