— Чтоб мне с кедра свалиться, не тяжело! — клялся он. И в доказательство пытался удержать ружьё на вытянутой руке, и удерживал, перекосив вздрагивающее от напряжения лицо. Зато после с удовольствием швыркал носом и гордо закидывал ружьё за спину, сбивая прикладом кожу на пятке.
— Я вчера у «спаянного кишочка» видел какую-то штуковину, — заговорил Колька с передыхом. — Он зажмёт её между ладоней да как крутнёт — она, чисто чертёнок, вверх ж-ж-ж… Потом упадёт, а он снова ж-ж-ж…
— Известно, городские. Понавезли всяких заводных хитростей и вытворяют, — рассудил я. — А что, так и взлетает?
— Прям так и ж-ж-ж… Выше крыши!
Навстречу нам, громыхая по неровностям дороги, катила телега. Мы издали узнали Грёзу и тётку Дарью, стоя правившую кобылой.
— Опять остановится, — буркнул Шурка, выкидывая вперёд бич.
С тех пор как мы пасём овец, не было случая, чтобы председательница, завидя нас, не притормаживала, не спрашивала, каковы наши дела. Нам случалось трижды сталкиваться с ней за день, и трижды мы отвечали, что дела наши идут как по маслу.
— Тпр-ру-у-у… Миленькие мои, — воскликнула тётка Дарья, спрыгивая с телеги и одёргивая юбку. — Вы хоть высыпаетесь?
— Высыпаемся.
— То-то… А втроём вы справляетесь?
— Да мы и вдвоём, без Мишки, справились бы, — важно сказал Колька.
— И без Кольки тоже бы уладили, — заметил я.
Тётка Дарья рассмеялась. Потом порывисто нагнулась, чмокнула Шурку в щёку, прыгнула на край телеги, так что телега накренилась, как лодка, черпнувшая бортом, и крикнула:
— Но-о, Грёза!
Кобыла не сразу тронулась с места. Она только останавливалась быстро, а ход набирала долго.
— Э-э, — спохватился Колька. — Забыли спросить про хлебные корочки. Стряпухи, поди, зашевелились в пекарне. Ох и хлеба хочется!
И живо перед глазами возникли коричневые булки, припудренные золой и лопнувшие по краям. Мы особенно любили эти треснувшие корочки, в них меньше мякоти, и когда жуёшь — сплошной хруст.
Из подворотен, на миг застревая в щелях, вылезали гуси, хлопали крыльями, шумно гоготали и, разбежавшись, пролетали несколько метров. Потом садились, переворачиваясь через голову, и, отряхнувшись, строем направлялись в луга.
Скотный двор угадывался издали по тёмным кучам навоза.
Когда мы подошли, сторож запирал ворота. Только что пастухи угнали коров, ещё доносилось голодное мычание.
— Дед Митрофан, вот и мы, не запирай…
Старик оглянулся.
— А-а…
— Мы, — зачем-то повторил Колька.
Дед лукаво поглядел на него.
— Вот ты, босалыга, ружьишко-то таскаешь, а тятька придёт с фронта и вроде как с претензией к тебе, а то и всыплет.
Шурка взял ружьё и тихо ответил:
— Пусть бы всыпал, только б вернулся.
Дед на минуту задумался, спрятав пальцы в бороду и глядя на Шурку, потом спохватился и живо забормотал:
— Ну, зачинай… Выпущайте… Да, хлопцы, там одна овечка прихрамывает, чёрненькая, с рваным ухом. Приглядите за ней.
Мы пошли через конюшню, чтобы оттуда проникнуть в овчарню и открыть её изнутри. Лошадей здесь не было давно. Летом только в ненастье их заводили в стойла. Из кормушек торчала сухая трава.
— Игренька, говорят, на борону напоролся, — сказал я. — И кишки вывалились. Кишки ему обратно в брюхо засунули, а дыру соломой заткнули.
Ребята ужаснулись.
— Враньё, — раздалось вдруг из угла, и мы вздрогнули от неожиданности.
Из мрака вынырнул Анатолий с хомутом на шее.
— Чинил этот галстучек. Какой-то пройдоха супонь обрезал… Про Игреньку врут. Он просто ляжечку поцарапал и курортничал два дня, а сегодня его определили на зерно. Чуете, на зерно! Звучит? Ну, а как ваши делишки? Овцы не забодали?
Он достал складень и начал обрезать что-то у хомута.
Наши взгляды перекрестились на складне, который блестел даже здесь, в сумраке конюшни. Кто из нас не хотел бы иметь такую штучку?
Хоть Анатолий мне и брат, но родственные чувства в нём спали. Я сколько раз говорил ему, что взрослым ни к чему складень, он пропадает без пользы, а мальчишке он мог бы здорово пригодиться. Анатолий будто не понимал моих намёков.
— Вот так, теперь порядочек… Ну, обормоты, будьте целёхоньки. Помните пресс-конференцию. — И, ущипнув меня за бок, он пошёл к выходу, длинный, похожий на щуку, и в сапогах, густо смазанных дёгтем.
Овцы встретили нас разноголосым блеянием, словно умоляли скорее выпустить их на свободу. Один баран даже поднялся на дыбы, стараясь рогом сдвинуть засов.
— Что, родные, подтянуло, — жалел Шурка, раздвигая бичом морды и пробираясь к выходу. Кепка на его голове сидела задом наперёд, как Иван-дурак на небесной кобылице, и от этого Шурка был забавным. Он еле-еле оттянул тяжёлый скрипучий чурбак и, навалившись всем телом, раздвоил громоздкие двери, впуская свет и свежую прохладу солнечного утра.
Овечий поток легко подхватил нас и вынес во двор.
Ослеплённые, щурясь, овцы засеменили к воротам, продолжая блеять, но уже без надрыва, не для нас, а обрадованно, для себя.
Колька заскочил на какого-то барана, и тот смиренно повёз его. Шурка щёлкал бичом над овечьими спинами и кричал:
— Пошли… Пошли…
У сторожки стоял дед Митрофан и протяжно манил:
— Бя… ша, бя… ша.
Я шагал сзади, оглядывая двор.
У строений прел навоз, загнивали стены. Крыши прогнулись, как худые лошадиные хребты; казалось, брось камень — и переломятся. Весь двор выглядел очень скучно, неприглядно. Каково торчать тут скотине, недаром же она так ожесточённо рвётся на зелёные поля.
Зато воробьи жили здесь припеваючи: и гнездились, и кормились. Утрами, греясь на солнце, воробьиные полчища рассаживались на берёзовых жёрдочках под навесами соломенных крыш и следили за хлопотами пастухов.
Хромую овцу мы заметили сразу. Она толклась в середине стада, и при каждом шаге голова её порывисто подскакивала.
Шурка подошёл к сторожу:
— Деда, может, Хромушку оставить?
— Та за каким лешим. Там пустячишка… — Дед махнул рукой, дескать, проваливайте.
Увидев Чертилу, дед погрозил ему сухим кулаком:
— Я тебе, лешак, вернусь!
Чертило убегал и от нас и продолжал воевать со сторожем. Деду пора уж было примириться с норовом Чертилы, но он, как маленький, не унимался и пытался выпроваживать барана со двора. Безуспешно. Баран отлично знал, что делал, и на каждую дедовскую уловку отвечал своей уловкой, более хитрой.