Я хорошо помню чувство, охватившее меня, когда я сбежал из дома в январе 1960 года, — такой силы чувство, что даже не знаю, испытывал ли я еше в жизни что-нибудь подобное. Хмельной восторг от того, что порваны одним махом все путы: захотел — и разом разделался с навязанной тебе дисциплиной, с пансионом, с учителями и одноклассниками. Ты теперь сам по себе и не имеешь ничего общего со всеми этими людьми; ты порвал с родителями, которые не любят тебя, потому что просто не умеют, и на которых нет никакой надежды; это чувство мятежной свободы и полного одиночества, такое острое, что перехватывает дыхание и кажется, будто мажешь взлететь. Наверно, это один из редких случаев в моей жизни, когда я по-настоящему был самим собой и ни под кото не подлаживался.
Но такое упоение не может быть долгим. У него нет будущего. Тебя собьют как птицу влет.
Бегство, думается мне, — это крик о помощи, а порой и форма самоубийства. И все же, хоть ненадолго, ощущаешь вечность. Ведь ты порвал не только с этим миром, но и со временем. Поддень, светло-голубое небо, и ничто больше тебя не тяготит. Стрелки часов в саду Тюильри застыли навеки. И муравей, все ползет по солнечному пятну и никак не доберется до края.
Я думаю о Доре Брюдер. Я говорю себе, что ей, когда она «бежала», было не так просто, как мне, двадцать лет спустя, в мире, снова ставшим мирным, Тот Париж в декабре 1941-го, комендантский час, солдаты, полиция — все было ей враждебно и грозило гибелью. Против нее, шестнадцатилетней, был весь мир, и она даже не знала почему. Другие мятежники в Париже тех лет, такие же одинокие, как и Дора Брюдер, бросали в немцев гранаты, взрывали их эшелоны, залы, где происходили их сборища. Тем мятежникам было столько же лет, сколько и ей. Лица некоторых из них остались в памяти истории, и я невольно в мыслях отождествляю их с Дорой.
Летом 1941 года сперва в «Нормандии», а затем и в кинотеатрах квартала шел один из фильмов, снятых уже при оккупации. Милая такая комедия «Первое свидание». В последний раз, когда я ее видел, меня не оставляло странное чувство, и дело тут было не в простенькой интриге и не в жизнерадостных героях. Я говорил себе: а что, если Дора однажды в воскресенье смотрела этот фильм про девушку- беглянку, ее ровесницу? Эта девушка убежала из пансиона, очень похожего на «Святое Сердце Марии», и встретила своего, как говорится в сказках и романсах, прекрасного принца.
На экране рассказана та же история, что произошла с Дорой в реальной жизни, только в розовом варианте, со счастливым концом. Не этот ли фильм подал ей идею побега? Я внимательно всматривался в детали: дортуар, коридоры интерната, форма учениц, кафе, где ждала героиня, когда стемнело… Я не находил ничего даже отдаленно похожего на действительность; впрочем, большинство сцен снимались в павильоне. И все же мне было не по себе. Экран как-то по-особому светился; пленка, что ли, была не такая, как теперь. Все кадры казались подернутыми пеленой, которая то усиливала контрасты, то, наоборот, сглаживала их в какой-то зимней белизне. Свет, слишком бледный и в то же время тусклый, Приглушал голоса или делал их пронзительнее и тревожнее.
И вдруг я понял, в чем дело: фильм этот смотрели когда-то, во времена оккупации, самые разные зрители, многие и многие из которых не дожили до конца войны. Их увезли в неизвестность, но они успели сходить в кино субботним вечером, который был для них краткой передышкой. Они забыли на время сеанса о войне, об опасностях, подстерегавших за стенами кинотеатра. В темном зале, рядом, плечо к плечу, они неотрывно глядели на сменяющие друг друга кадры — и ничего больше не могло случиться. И все эти завороженные взгляды пропитали пленку и в силу какой-то химической реакции изменили ее структуру, свет и голоса актеров. Вот что я почувствовал, когда, думая о Доре Брюдер, смотрел пустую в общем-то картину «Первое свидание».
Эрнест Брюдер был арестован 19 марта 1942-го; точнее, в этот день он поступил в лагерь Дранси. За что и при каких обстоятельствах его арестовали — не знаю, следов найти не удалось. В так называемой «семейной картотеке», составленной для полицейской префектуры, где были собраны данные на каждого еврея, значится следующее:
«Брюдер Эрнест
21.5.99-Вена
№ еврейского досье: 49091
Профессия: нет.
Инвалид войны 10096. Французский легионер 2-го класса; отравлен газами; легочный туберкулез.
№ по картотеке Е56404».
Ниже в карточке стоит штемпель: «В РОЗЫСКЕ» и приписано карандашом: «Находится в лагере Дранси».
Эрнеста Брюдера могли арестовать как «экс-австрийца» во время августовской облавы в 1941 году — 20 августа французские полицейские под командованием немецких офицеров полностью перекрыли XI округ, а в последующие дни арестовали множество евреев иностранного происхождения и на улицах других округов, в том числе и восемнадцатого. Как ему удалось остаться на свободе после этой облавы? Благодаря громкому званию «французский легионер 2-го класса»? Вряд ли.
В карточке указано, что он был «в розыске». Но с каких пор? И по какой причине? Если бы он уже числился «в розыске» 27 декабря 1941, когда заявил об исчезновении Доры в участок квартала Клиньянкур, полицейские не дали бы ему уйти. Не в этот ли самый день он привлек к себе внимание?
Отец разыскивает свою дочь, обращается в полицию, дает объявление в вечернюю газету. Но отец сам в розыске. Пропал ребенок, родители не могут его найти, а потом один из родителей тоже пропадает мартовским днем, 19 числа, и можно подумать, что та зима нарочно разлучала людей, путала и заметала их следы, да так, будто этих людей и вовсе не было на свете. И ничего нельзя поделать. Те, кому по долгу службы положено искать вас и найти, составляют карточки, чтобы затем легче было стереть ваши следы окончательно.
Я не могу сказать, сразу ли узнала Дора Брюдер об аресте отца. Думаю, что нет. В марте она еще не вернулась в гостиницу на бульваре Орнано, 41 после своего бегства в декабре. По крайней мере, это можно предположить по немногим следам, сохранившимся в архивах полицейской префектуры. Теперь, когда миновало почти шестьдесят лет, эти архивы мало-помалу раскрывают свои тайны. Полицейская префектура времен оккупации — сегодня всего лишь длинная, призрачного вида казарма на берегу Сены. Мы видим ее по-настоящему, только вспоминая прошлое, — как дом Эшеров у Эдгара По. И нам теперь трудно поверить, когда мы идем вдоль фасада, что с сороковых годов здесь ничего не изменилось. Нет, убеждаем мы себя, это другие стены и другие коридоры.
Давным-давно умерли комиссары и инспектора, участвовавшие в травле евреев; их имена звучат зловещим эхом и пахнут гнилой кожей и остывшим табачным дымом: Пермийе, Франсуа, Швеблин, Кёрперих, Кугуль… Умерли или доживают свой век жалкими развалинами эти стражи порядка, которых называли «агентами-перехватчиками», непременно ставившие свою фамилию на протоколе каждого задержания в облавах? Десятки тысяч протоколов были уничтожены, и мы никогда не узнаем имен «агентов- перехватчиков». Но в архивах остались сотни и сотни писем, адресованных тогдашнему префекту полиции, писем, на которые он не ответил. Они пролежали там полвека, как мешки с корреспонденцией, забытые в углу ангара на заре авиапочты. Сегодня мы можем их прочесть. Те, кому они адресованы, не пожелали принять их во внимание, так что теперь мы, тогда еще не родившиеся, — их адресаты и хранители.
«Господин префект, позвольте обратиться к Вам с просьбой. Дело касается моего племянника Альберта Грауденса, французского подданного, 16 лет, интернированного…»
«Господин начальник отдела по делам евреев, умоляю благосклонно отнестись к моему ходатайству и освободить из лагеря Дранси мою дочь Нелли Траутман…»