— А! Илья пророк?
— Он самый будет.
Удар повторился ближе и явственнее. Мужик снял гречушник и перекрестился. Голубое небо еще больше поголубело, а с запада, из-за лесу, на него что-то наползало с неопределенным глухим гулом: это надвигалась туча; но какая-то сплошная, бесформенная, ленивая. В ней не было ничего грозного, резкого, но это-то и было самое грозное. На сером, грязно-сизом пологе кое-где выделялись беловатые полосы, нити разорванные… Воздух словно чего испугался, дрогнул и кве-где заметался ветерком… Кони навострили уши — фыркают… То там, то здесь в воздухе заметались испуганные птицы, словно думая улететь от чего- то машущего на них, гонящегося за ними…
Опять стук, но уже не стук, а глухая, далекая стукотня и гул…
— Ну, подвигается… быть грозе, — надо прятаться… И бакалавр, поднявшись с ковра, стал оглядываться кругом. Ириша тоже вскочила торопливо и заметалась: она, видимо, струсила; за минуту оживленное, раскрасневшееся личико потускнело, как-то застыло в испуге и стало совсем детским, с испуганными, широко раскрытыми глазами…
— А, Ириней! струсил… заячий дух напал? — улыбается бакалавр.
— Ах, дядечка… ковер… подушки… гром…
— Ну, в кибитку их…
Ямщик перевернул кибитку задком к тому месту, откуда надвигалась туча, и крепче привязал лошадей к оглоблям.
Гулко ударились о верхушку кибитки первые крупные капли… Грянул настоящий гром; что-то как бы треснуло, обломилось, разорвалось… Ириша так и присела, а потом, дрожа и крестясь, юркнула в кибитку, словно зайчик, блеснув в глаза ямщика белыми чулочками. „Ишь ножки… и глядеть-то не на что… с огурец… по вершку поди — словно у робенка“, — подумалось ему.
Бакалавр тоже взобрался в кибитку.
— Ах, Ириней… тебя тут и не найдешь… Да ты бы лучше в бутылку влезла…
Ириша не отвечала. Она шибко трусила и с ужасом шептала.
А грохот и пальба и какое-то разламывание пополам земли, воздуха и небес не умолкали. Дождь словно обухами колотил в кузов кибитки, и что-то лилось, шумело, гудело, обламывалось, и снова разом грохало, и снова грохотало, перекатывалось, сталкивалось, словно шла какая-то свалка невидимых, могучих сил, словно небо шло войной на землю, небесные океаны против земли, разрушительные силы неба против демонов-чертей, надземных и подземных.
Что-то страшно треснуло над самой кибиткой, последовал ослепительный блеск молнии, снова грохнуло еще страшнее… Ириша в ужасе вскрикнула… Да и было отчего: кибитка покатилась…
— Тпрру! тпрру! черти! мухова кума!.. Стой! стой! Это рванулись кони, привязанные к кибитке, и увлекли ее за собой. Ямщик с трудом остановил их.
К счастью, это был последний удар, но удар почти в упор. Туча проносилась к востоку, а за ней как бы вдогонку рассвирепевшее небо посылало удар за ударом, но уже слабее — не резкие, не отрывистые, а словно бы усталые. Дождь также перестал разом, как бы по приказу, и из кибитки высунулось спокойное лицо бакалавра.
— Ну, Ириней, ты жив?
— Ах, дядя! дядя!
— Каков Илья? — спросил бакалавр, обращаясь к ямщику, который стряхивал воду с своего гречушника и сам встряхивался, мокрый до последней нитки. — Каков Илья?
— Уу-уу! сердит, больно сердит.
Скоро показалось и солнышко, словно омытое дождем. Вечер близился. В воздухе стояла живительная свежесть, дышалось так легко, широко, привольно.
Ямщик налаживал колесницу в путь, мазал оси, запрягал. Лошади весело фыркали, накормленные и освеженные.
— Ах, как хорошо теперь, — радостно вздохнула Ириша.
— Да, хорошо, потому что было худо, — философски отвечал бакалавр.
Двинулись. Лошади бежали ровно, бодро. Наступил совсем вечер, но летний, светлый, теплый.
Бакалавр, покачиваясь из стороны в сторону, подремывал. Ириша, высунувшись из кибитки, глядела на запад, где, по ее мнению, был Фридланд, а в Фридланде французский гошпиталь, а в гошпитале…
Ямщик затянул было:
А потом снова перешел на свою любимую:
И Мерзляков, и Ириша крепко спали. Спал и ямщик, изредка во сне повторяя машинально: „Но-но! боговы“… Спали и „боговы“, только по привычке передвигая ногами…
Мерзляков проснулся первый. Он немало удивился тому, что проспал напролет целую ночь и очутился уже в виду Авдотыша. Утро было роскошное. Солнце, поднявшись из-за всхолмленного горизонта, лило свой красновато-золотистый свет на ярчайшую, какую он когда-либ) видал, зелень; но еще не пекло, а только ласкало и согревало. Над небольшой извилистой речонкой, перепруженной плотиной, и над небольшим же лесным, поросшим с одной стороны лопухами и водяными лилиями озерцом подымался, точно сизый дымок, прозрачный туман, который тут же, на высоте аршина над поверхностью воды, и съедали солнечные лучи. По иловатому берегу озерца сновали и пищали маленькие длинноногие и длинноносые кулики. В воздухе было столько ласки, неги и обаяния, что бакалавр, которого когда-то пеленала и убаюкивала сама природа и который после втянулся в омут городской, бесприродной жизни, чувствовал, что его охватывает умиление, граничащее с желанием глупо, против всякой логики, но сладко и искренне захныкать. Он не мог допустить, чтобы и Ириша проспала такое чарующее утро. А она спала, сладко спала, скукожившись, свернувшись клубочком и уткнув нос в подушку, точь-в-точь как спал Наполеон в Тильзите.
— Ириней! мухова кума тебя спрашивает, — говорил он, трогая девушку за плечо.
Ямщик, который тоже всю ночь прокунял на козлах, повернул к бакалавру свое беспрофильное лицо и добродушно ухмыльнулся шутливому барину.
— Но-но, боговы!
— Мухова кума спрашивает…
Ириша открыла глаза и сразу не могла понять, где она и что с ней…
— А, мухова кума… Ах, дядечка! уж и утро…
— А вон и Авдотьино… — пояснил ямщик.
К озерцу от стоявшей на отшибе от села помещичьей усадьбы шли две человеческие фигуры, присматривавшиеся к нашим путникам. То были — старик, опиравшийся на палку, и еовершенно белоголовый мальчик, несший корзинку.
— Знаете, дядя, кто это? — радостно сказала Ири-ша: — Это сам дедушка Новиков и Микитейка.