А между тем та, о которой думал юный казак, только что проснулась. Коннопольский полк, в котором она все еще оставалась, после кампании расквартирован был в Полоцке и его окрестностях. Дурова поместилась в бедном еврейском семействе, на краю города, и ей отведена была маленькая, об одном окошечке, комната. Евреи полюбили этого юного, застенчивого уланика, а маленькие евреята, которых она ласкала, вспоминая свое далекое, покинутое ею родное семейство, просто души в ней не чаяли. Они водили на водопой ее Алкида, кормили его огурцами и капустой… Особенно они полюбили коня с той поры, когда однажды, вбежав нечаянно в сарай, они увидели, что «русский панич», обняв за шею Алкида, горько плачет. Хотя причины слез евреята и не узнали, но чутким сердцем догадались, что у молоденького панича нет здесь ни одной родной души и что только с конем он может поплакать… А она сама не знала, о чем плакала… вспомнила отца… да, кстати, в этот же день выступал из Полоцка атаманский казачий полк… уходил с ним и Греков, а Грекова она видела еще там, далеко, на Каме, тотчас после бегства из родительского дома… Ну, и грустно стало, и заплакалось, а евреята увидали…
Сегодня она проснулась довольно поздно, так как день был свободный — ученья утреннего на этот раз не назначалось. Солнце уже поднялось из-за соседнего огорода и ласково смотрелось в ее маленькое, зеленоватое окошечко. На дворе слышались голоса играющих евреят.
Приподнявшись на своем жестком ложе, состоявшем из нескольких досок, устланных сеном и покрытых грубым, дерюжным рядном, девушка обхватила руками колена и задумалась. Она была в одном белье, но как оно имело вполне мужской покрой, то только высота груди, не совсем по-мужски выпяченной вперед, и могла возбудить подозрение насчет странных форм молоденького уланика. Тут же лежали уланские рейтузы с кожаными нашивками на внутренних частях ляжек, чтоб о седло не терлись; тут же лежала и вся уланская амуниция, а на полу стояли казенные солдатские сапоги со шпорами. Что было мучением всей боевой жизни нашей юной героини, так эти казенные сапоги. Это были страшные, словно из железа выкованные сапожищи, которые приковывали ее нежные, привыкшие к мягким ботинкам ноги к земле, точно деся-типудовыми гирями. Они издают невообразимый стук. В них ноги — словно заключенные в двух отдельных башнях, и эти башни надо волочить за собою, и волочить стройно, бойко: «Чтобы, — говорил тиран Пудыч, — нога у тебя словно на гитаре играла». Но это не гитара, не ее звук, шпоры на этих сапожищах бряцают так, словно бьют молотом по наковальне… «Улан должон гулко ходить, чтобы за версту улана слышно было… А коли улан на бекете, ночью в разъезде, чтобы ево француз не слыхал, как ему улан с конем за пазуху въедет…» Вот афоризмы Пудыча, и юнкер Дурашка должен был исполнять их…
Сидя на кровати, она что-то вспомнила и потянулась за саблей.
— Я уж и не помню, когда видала себя в зеркале, — прошептала она.
Вынув саблю из ножен, она стала глядеться в блестящий, гладко отполированный клинок ее.
— Вот мое девическое зеркало… (Это сказалась женщина в улане.) Какая дурнушка…
Вложив саблю в ножны, она встала с кровати и начала одеваться. Если бы Пудыч видел, как она неловко надевала на себя рейтузы, как не по-улански подымала ноги, с каким трудом натягивала узкие штанины, он непременно сказал бы с негодованием: «Ишь вон как у юн-карей дворянчиков бедры-то от манной каши распучило — рейтузы не лезут…»
Только уже надев солдатский мундир и застегнув его на верхние пуговицы, девушка вышла в сени, чтобы умыться. Евреята окружили ее и стали рассказывать, как сегодня они давали Алкиду моркови и репы и как он у маленького Сруля сам вырвал кусок хлеба с маслом и съел.
Умывшись из висевшего на крыльце глиняного рукомойника с горлышком и утершись полотенцем — это полотенце так памятно ей… оно вышито горничной Натальей и подарено ей на именины, в приданое… «Этим полотенцем, барышня, вы тогда утретесь в первый раз, когда к венцу вас будут одевать… муж любить будет…» — девушка прямо направилась в сарай, где стоял ее Алкид. При виде хозяйки лошадь радостно заржала и умными, веселыми глазами смотрела на свою повелительницу.
— Здравствуй, Алкидушка.
Лошадь опять отвечает тихим ржанием. Девушка гладит ее шею, ласково треплет за уши, поправляет чуб, свесившийся на лоб между ушами. Алкид, увидев на плече улана непривычное украшение — шитое цветными нитками полотенце, — сдергивает его зубами.
— Ах ты, разбойник! Зачем сорвал полотенце?.. Отдай его…
Алкид не отдает, крепко держит в зубах — шалит. В сарай вбегают евреята с деревянной миской, в которой дымится только что сваренный картофель. Аклиду захотелось картофелю, и он выпускает изо рта полотенце. Но этот картофель не для Алкида, а для самого пани-ча — на завтрак ему мама прислала.
— Ты уж завтракал… репу и хлеб с маслом, — говорит обиженный Срулик.
Панич тут же в сарае садится на опрокинутую кадку и ест «картофель в мундире», очищая его руками, а маленький Срулик держит солонку, куда панич и макает картофелем. Алкид, перебалованный конь, подходит к миске, нюхает картофель и фыркает.
— А! горячо — не суйся…
На дворе послышался топот конских копыт и бряцанье сабли. Алкид насторожил уши и вытянул свою гибкую шею, чтобы рассмо7реть — каких ему товарищей Бог послал.
У Дурова почему-то стукнуло сердце. Мысль ее разом и заодно с сердцем мгновенно успела сообразить, что это посещение не ординарное: не так стучат копыта, не так стучит ее сердце… А оно отгадчивое, чуткое… Она выглянула из сарая, и в одно мгновение лицо ее залила краска: она узнала Грекова и при этом разом и обрадовалась его приезду и испугалась, шибко испугалась. Но, увидав лицо приезжего, усталое и грустное, она уже окончательно почувствовала, что ею овладел бесконечный страх.
Зато у Грекова при виде ее по лицу пробежало радостное, но такое мимолетное выражение, что только глаза матери или глаза любящей женщины могли уловить это что-то неуловимо..!.
— Здравствуйте, Дуров, — сказал он, протягивая ей РУку.
— Здравствуйте, — застенчиво отвечала девушка, которая чувствовала, что Греков в первый раз как- то особенно пожал ей руку, а она в первый раз почувствовала при виде его девическую стыдливость и смущение.
— Як вам по делу… (Греков сделал ударение на вам.)
— Ко мне? а не по службе?
— Нет, только к вам… и по важному делу.
«Он знает, кто я», — промелькнуло в уме девушки: по его лицу, по глазам она это узнала, она ощутила это, между тем как прежде не ощущала…
Евреята окружили их и заглядывали в глаза то тому, то другому. Избалованный Алкид тоже старался было выбраться из сарая к дорогим гостям, да недоуздок придерживал, а хотелось бы обнюхать земляков…
Греков хотел что-то сказать, но посмотрел на евреят и остановился. Дуровой женское сердце подсказало, что евреята тут лишние.
— Дети, — сказала она, — позовите сейчас же Салаз-кина взять лошадей у офицера.
Евреята побежали, оставив Дурову и приезжего вдвоем. Девушка испуганно ждала…
— Нам надо поговорить по секрету — не здесь, где-нибудь в другом месте… Дело очень важное, — скороговоркою проговорил Греков. — Куда бы?
— Можно в рощу, к реке…
В это время в воротах показался улан с вязанкой сена.
— Возьми, братец, хорошенько выводи коней… С Витебска они не отдыхали и не ели, — ты кавалерист, знаешь, что надо, — сказал Греков пришедшему улану.
— Слушаю, ваше благородие, — отвечал улан.
— Да смотри не напои…
— Как можно! али впервой!
Забежав к себе в избенку, чтобы взять фуражку и подвязать саблю, Дурова растерянно упала на колени, но не знала, о чем молиться… «Папа! папа! помолись ты обо мне».
Через минуту она вышла бледная, но старалась казаться покойною. Греков нетерпеливо ждал ее.
— Пойдемте, — сказал он, — время не терпит… Для вас оно особенно дорого.
— Ради Бога! что же такое? Скажите!