подвергнуться ненависти той, кого вы считаете такой доброй… Иногда я стараюсь себя успокоить тем, что Шопен любит ее больше, чем меня, сердится на меня и стоит на ее стороне.
Наконец с утренней почтой приходит письмо от Шопена! Как всегда, мое глупое сердце обмануло меня; шесть ночей я пролежала без сна, тревожась о его здоровье, а он в это время дурно говорил обо мне с четой Клезенже, дурно думал обо мне. Это замечательно. Его письмо просто комично своим важным тоном, и проповеди этого почтенного отца семейства послужат мне хорошим уроком… Теперь я о многом догадываюсь и знаю, как моя дочь способна использовать предубеждение и легковерие человека… Но теперь я все поняла! И буду вести себя теперь соответственно; не дам себя больше на растерзание неблагодарным и извращенным людям…
А дочь моя… ей бы не подобало говорить, что она нуждается в материнской любви; она ненавидит свою мать, клевещет на нее, чернит ее самые святые побуждения, оскверняет ужасными речами родной дом! Вам нравится слушать все это и даже, может быть, верить этому. Я не буду вступать в подобную борьбу, меня это приводит в ужас. Я предпочитаю видеть вас во враждебном лагере, чем защищаться от противницы, которая вскормлена моей грудью и моим молоком.
Заботьтесь о ней, раз вы считаете долгом посвятить себя ей. Я не буду сердиться на вас, но вы должны понять, что я устраняюсь, чувствуя себя оскорбленной матерью… Довольно быть обманутой, довольно быть жертвой! Я прощаю вас и отныне не пошлю вам ни одного упрека, поскольку ваша исповедь искренна. Она меня немного удивляет, но если при таком положении дела вы себя чувствуете свободнее и непринужденнее, то я не буду страдать от этого фантастического изменения ваших взглядов.
Прощайте, мой друг. Скорее поправляйтесь от всех ваших болезней, я надеюсь на это теперь (у меня есть основания для этого), и я буду благодарить бога за эту необычайную развязку девяти лет исключительной дружбы. Давайте иногда знать о себе. Возвращаться ко всему остальному бесполезно.
Нет ничего печальнее и глупее, чем ссора между двумя людьми, любившими друг друга. Чаще всего, в сущности, не происходит ничего важного. Слова, никогда не произнесенные или произнесенные необдуманно, в момент отчаяния, передаются третьими лицами по злобе или из угодливости. От обиды или из гордости оклеветанный отказывается дать объяснение. Затянувшееся молчание кончается тем, что люди умирают друг для друга. Так разбивается любовь. Чем чувство было сильнее, тем скорее из разочарования рождается ненависть. Сколько друзей в момент разрыва сжигают все, что они боготворили, и заходят слишком далеко в своей суровости, так же как раньше они не знали меры в своих похвалах! Жорж Санд была слишком великодушна, чтобы пойти по дороге ненависти, но чувствовала, что нервы ее на пределе. Отныне она хотела знать о Шопене только одно — как он себя чувствует.
Уверяю вас, что я не сержусь на то, что по его (Шопена) желанию я больше не буду руководить его жизнью, за которую его друзья, да и сам он, хотели сделать меня даже чрезмерно ответственной. Его характер озлоблялся день ото дня; он дошел до того, что в присутствии моих друзей и детей устраивал мне сцены ревности, вымещая на мне свое дурное настроение и свою раздражительность. Соланж с присущей ей хитростью воспользовалась этим; Мориса это возмутило. Зная и видя целомудрие наших отношений, Морис все же не мог не заметить, что этот достойный жалости, больной человек, не желая может быть, но не в силах удержаться от этого, выступал в роли любовника, мужа, хозяина моих мыслей и моих действий. Морис готов был вспылить и сказать ему прямо, что он заставляет меня, в сорок три года, играть смешную роль и злоупотребляет моей добротой… Видя, что надвигается гроза, и воспользовавшись тем, что Шопен оказывает предпочтение Соланж, я предоставила ему дуться сколько угодно, не делая попыток вернуть его.
Вот уже три месяца, как мы не обменялась ни одним словом; не знаю, чем кончится это охлаждение. Я лично ничего ни сделаю как для ухудшения отношений, так и для примирения, ибо я не чувствую за собой никакой вины и ничуть не обижена на тех, кто виноват. Но я больше не могу, я не должна, я не хочу вновь попасть под это скрытое насилие человека, желавшего своими бесконечными и зачастую очень глубокими булавочными уколами лишить меня всего, даже права дышать… Бедный ребенок не сумел даже сохранить внешние приличия, рабом которых, однако, он был в своих принципах и в своих привычках. Мужчины, женщины, старики, дети — все вызывало в нем ужас и бешеную, бессмысленную ревность… Он устраивал сцены, не стесняясь присутствия детей, слуг, людей, которые, видя это, могли бы потерять всякое уважение, на которое мне дает право мой возраст и мое поведение в течение десяти лет. Я не могла больше этого выносить. Я уверена, что его окружение будет судить об этом иначе. Его сделают жертвой и не найдут ничего лучшего, как предположить, что я прогнала его, чтобы взять любовника…
Затем наступило молчание. Жорж больше не пыталась положить конец этому охлаждению. О последней встрече, трагической в своей простоте, рассказал Шопен в письме к Соланж 5 марта 1848 года:
Вчера я был у госпожи Марлиани и, выходя, столкнулся в дверях передней с вашей матерью. Она была с Ламбером. Я поздоровался и сразу же спросил, давно ли она получила от вас письмо. «Неделю тому назад», — ответила мне она. «А вчера не было письма? Позавчера?» — «Нет». — «В таком случае могу сказать, что вы стали бабушкой. У Соланж родилась дочка, и я рад, что первый могу сообщить вам эту новость». Я попрощался и стал спускаться по лестнице. Меня сопровождал Комб, абиссинец. Так как я забыл сказать, что вы чувствуете себя хорошо, — важнейшая вещь, особенно для матери (теперь вы это легко поймете, мама Соланж), я попросил Комба подняться — ведь мне самому было трудно опять карабкаться по лестнице — и сказать, что вы чувствуете себя хорошо, ребенок тоже. Я дожидался абиссинца внизу, ваша мать сошла вместе с ним и с большим интересом задавала мне вопросы о вашем здоровье. Я ответил ей, что вы мне написали сами карандашом два слова на следующий день после