XVII
Хайлендеров сменили и отвели на шесть суток в тыл, недалеко от Д… Свой палаточный лагерь они разбили прямо посреди грязного поля. Доктор О’Грэйди и переводчик Орель, делившие одну палатку, в первый же вечер отправились поужинать в трактир «Три друга».
Когда они возвращались к себе, темно-синий бархат неба уже был усеян звездами. Мягкий свет луны обволакивал бледные звезды, ложился на луговую траву. Несколько палаток, в каждой из которых горела свеча, казались большими белыми лампионами. Порывы ветра колыхали пламя костров. Вокруг них, поругиваясь и распевая песни, сидели солдаты.
— Война просто издевается над временем! — заявил доктор. — Она вечна и неизменна. Ведь такой вот бивак вполне мог бы быть и лагерем легионеров Юлия Цезаря. Рассевшись у костров, «томми» беседуют о своих женах и грозящих опасностях, о своей обуви или о своих лошадях точно так же, как, скажем, воины Фабия или старые вояки великой наполеоновской армии. И, как встарь, по ту сторону холма около колесниц отдыхают германские варвары, а их выпряженные кони щиплют траву.
Бургундское, выпитое доктором в трактире «Три друга», ударило ему в голову. У входа в палатку он перевел дух и, стоя по щиколотку в грязи, вдохновенно продолжал:
— Этой палатке шесть тысяч лет. Точно такими же были палатки воинственных бедуинов, основавших Вавилонскую и Карфагенскую империи. Беспокойство, владевшее древними кочевыми народами, каждый год пробуждало в них ностальгию по пустыне, гнало из городских стен, заставляло совершать весьма прибыльные набеги на соседей. И — поверьте, Орель, — та же сила, которая в каждое предвоенное лето покрывала палатками пустынные пляжи Европы, и то же смутное воспоминание о давних разбойных набегах предков первого августа четырнадцатого года[75] — а месяц август, Орель, это ведь время отпусков, время кочевий — побудили самых молодых из варваров натравить своего императора на целый мир. То есть мы имеем дело с древнейшей комедией, разыгрываемой через каждые две тысячи лет. Однако публика, похоже, все еще проявляет к ней известный интерес. И знаете почему? Потому что эта публика непрерывно обновляется.
— Сегодня вы во власти пессимизма, — сказал Орель, которого неожиданное тепло керосиновой печурки настроило на благодушный лад.
— Что вы называете пессимизмом? — спросил доктор, с трудом стаскивая с себя задубевшие сапоги. — По-моему, люди навсегда останутся рабами страстей и, в зависимости от достижений современной им науки, через нерегулярные промежутки времени будут обрушивать друг на друга весьма тщательно отобранные средства для взаимного раздробления костей. По-моему, один из полов всегда будет стремиться нравиться другому полу, и это элементарное желание вечно будет порождать потребность побеждать соперников. С этой целью соловьи, стрекозы, певицы и государственные мужи будут вовсю использовать свои глотки; павлины, негры и солдаты — пестрые и блестящие украшения; крысы, олени, черепахи и короли без устали будут устраивать яркие зрелищные поединки. И все это никакой не пессимизм, а просто естественная история!
Рассуждая таким образом, доктор втиснулся в свой спальный мешок и взял небольшой томик с ящика из-под галет, служившего ему походной библиотекой.
— Вот, Орель, послушайте-ка, что я вам прочту и угадайте, кто это изрек:
«Мои сожаления по поводу войны не кончились, и я, пожалуй, готов воздать должное вашему непобедимому генералу, но при условии завершения борьбы на почетных условиях. Блестящие успехи, столь радостные для вас, конечно, радуют и меня, ибо если мы мудро воспользуемся своей удачей, то эти победы обеспечат нам выгодный мир. Но если мы упустим момент, когда можем казаться стороной, предлагающей мир, а не принимающей его, то я сильно опасаюсь, как бы эта ослепительная вспышка не рассеялась в виде дыма. А уж коли судьба уготовила нам невзгоды, то я просто содрогаюсь при одной мысли о мире, который навяжет побежденным враг, имевший смелость отказать в нем победителям».
— Не знаю, чьи это слова, — зевнув, сказал Орель. — Может, они принадлежат Максимилиану Хардену[76]?
— Нет! Это сказал сенатор Ганнон[77] в сенате Карфагена, — торжествуя, возвестил доктор. — А через две тысячи триста лет какой-нибудь негритянский врач, которому во время какой-нибудь Великой африканской войны попадется на глаза одна из речей Ллойд-Джорджа, скажет: «Эти старинные тексты порой весьма любопытны своей актуальностью». Вся ваша грандиозная европейская война, Орель, не более существенна, чем, скажем, сражение между двумя муравейниками где-нибудь в углу моего сада в Ирландии.
— Для нас она куда важнее, — ответил Орель, — и мне кажется, что вызываемые ею чувства отнюдь не животного свойства. По-вашему, муравьи — патриоты? Так что ли?