— Мадам Годе была, кажется, близкой подругой первой жены Филиппа?
Он отвел глаза в сторону и тоже, по-видимому, смутился. «Что он знает?» — подумала я.
— Да, — ответил он, — они были близки с самого детства. Потом у них вышли какие-то недоразумения. Одиль не очень хорошо поступила по отношению к Мизе, я хочу сказать, к Марии-Терезии, но я зову мою жену Мизой.
— Да, само собой разумеется.
Потом, заметив, что моя реплика была совершенно неуместна, я перевела разговор на другую тему. Он стал объяснять мне отношения Франции и Германии в области сталелитейного и каменноугольного производства и связь между важнейшими экономическими проблемами и внешней политикой. У него были широкие взгляды, и я с интересом слушала его. Я спросила, знаком ли он с Жаком Вилье.
— С тем, что живет в Марокко? — спросил он. — Да, он состоит со мною в одном из административных советов.
— Вы считаете его даровитым человеком?
— Я почти не знаю его; он сделал большую карьеру…
После обеда я устроила так, чтобы очутиться наедине с его женой. Я знала, что Филипп запретил бы мне это, и делала над собой усилия, чтобы обуздать страстное любопытство, которое толкало меня к ней, но я не могла устоять. Я подошла к ней. Она видимо удивилась. Я сказала ей:
— Ваш муж напомнил мне за обедом, что вы когда-то очень хорошо знали моего.
— Да, — ответила она холодно. — Мы с Жюльеном прожили в Гандумасе несколько месяцев.
Она бросила на меня странный взгляд, вопросительный и в то же время печальный. Казалось, она думала: «Интересно, знаешь ли ты всю правду? И эта кажущаяся любезность не одно ли притворство?» Странно, она не только не произвела на меня неприятного впечатления, но, скорее, наоборот. Она показалась мне симпатичной. Эта грация, это печальное и серьезное выражение лица тронули меня. «У нее вид женщины, которая жестоко страдала», — говорила я себе. Кто знает? Может быть она хотела счастья Филиппа? Может быть, любя его, она хотела предостеречь его от женщины, которая не могла дать ему ничего, кроме горя. Что тут преступного?
Я села рядом с ней и приложила все усилия, чтобы приручить ее. После часовой беседы мне удалось заставить ее рассказать об Одиль. Она не могла говорить о ней просто и непринужденно. Видно было, что воспоминания эти до сих пор пробуждают в ней острую и мучительную боль.
— Мне очень трудно говорить об Одиль, — сказала она мне. — Я страшно любила ее, восхищалась ею. Потом она причинила мне большое горе, а затем умерла. Я не хочу чернить ее память, особенно в ваших глазах.
Она снова взглянула на меня, и этот взгляд был насыщен вопросами.
— Я понимаю вас, — ответила я, — но не думайте, что я сама отношусь враждебно к памяти Одиль. Я столько слышала о ней, что в конце концов стала смотреть на нее, как на часть самой себя. Она верно была очень красива.
— Да, — сказала она грустно, — она была изумительно красива. Но было у нее в глазах что-то, что мне не нравилось. Немного… нет… я не хочу сказать «лживости»…
это было бы слишком… немного… не знаю, как объяснить вам… Что-то торжествующее было в ее взгляде, как будто она радовалась, что сумела перехитрить вас… Одиль была существом, у которого была потребность властвовать. Она хотела всем навязать свою волю, свою правду. Красота делала ее уверенной в себе, и она думала почти искренне, что достаточно ей высказать какое-нибудь утверждение, чтобы оно воплотилось в действительность. С вашим мужем, который обожал ее, это удавалось, но со мной — нет, и она сердилась на меня.
Я слушала ее и страдала. Передо мной вставала Одиль Рене, Одиль моей свекрови, почти Соланж в характеристике Елены, но не Одиль Филиппа, не та Одиль, которую я любила.
— Как странно, — сказала я ей, — вы рисуете мне существо сильное, с твердой волей, из рассказов же Филиппа я составила себе представление об Одиль как о хрупкой женщине, постоянно валявшейся в шезлонге, милой, ребячливой и, в сущности, очень доброй.
— Да, — сказала Миза, — и это тоже верно, но мне кажется, что такая характеристика была бы слишком поверхностной. Истинной сущностью Одиль была отвага… не знаю, право, как бы это сказать вам, — ну, отвага солдата, партизана. Например, когда она хотела скрыть… но нет, я не могу рассказать вам это.
— То, что вы называете отвагой, Филипп называл мужеством. Он говорит, что это было одно из ее главных достоинств.
— Да, если хотите. В известном смысле это верно. Но у нее не хватало мужества поставить границы самой себе. Ее мужество было только в том, что она умела добиваться того, что хотела. Все-таки и это было красиво, но менее трудно.
— У вас есть дети? — спросила я, сама не знаю почему.
— Да, — ответила она, опустив глаза, — трое: два мальчика и девочка.
Мы проговорили весь вечер и расстались с ощущением слегка намечающейся дружбы. В первый раз в жизни я разошлась радикально с мнением Филиппа. Нет, эта женщина не была дурной. Она была влюблена и ревновала. Мне ли было осуждать ее? В последний момент я поддалась порыву, в котором потом раскаивалась. Я сказала ей:
— До свидания. Мне было очень приятно поговорить с вами. Может быть, вы позвоните мне по телефону? Я теперь одна, и мы могли бы пойти куда-нибудь вместе.
Как только я вышла на улицу, я тотчас же поняла, что сделала ошибку и что Филипп будет мной недоволен. Когда он узнает, что я свела знакомство с Мизой, он станет горячо упрекать меня и будет совершенно прав.
По-видимому, и ей наш разговор доставил некоторое удовольствие; может быть то было любопытство по отношению ко мне, может быть, интерес к нашей семейной жизни, но так или иначе она протелефонировала мне через два дня и мы сговорились встретиться, чтобы пойти вместе в Булонский лес. Мне хотелось одного: заставить ее говорить об Одиль, узнать через нее вкусы, привычки, пристрастия Одиль и, усвоив их, сильнее привлечь к себе Филиппа, которого я не решалась расспрашивать о прошлом. Я закидала Мизу вопросами: «Как она одевалась? Какая портниха ей шила? Мне говорили, что она умела удивительно декорировать комнату цветами… Как это умение может быть до такой степени индивидуально? Объясните мне… Но как странно, и вы, и все говорят, что в ней было много обаяния, а некоторые подробности в ваших рассказах рисуют ее иногда сухой, почти неприятной… Так в чем же заключалось ее обаяние?»
Но Миза не в состоянии была ответить мне на этот вопрос, и я поняла, что она сама часто задавала его себе, и, подобно мне, была далека от его разрешения. Из всего, что она рассказывала мне об Одиль, я могла извлечь только две черты: любовь к природе, которая имелась также и у Соланж, и естественную живость, которой не хватало мне. «Я слишком методична, — думала я, — я слишком мало доверяю своим порывам. Вернее всего, что именно ребячество Одиль, ее живость и веселость так нравились Филиппу, а вовсе не моральные качества…»
Потом мы стали говорить о Филиппе. Разговор принял довольно интимный характер. Я сказала ей, как люблю его.
— Да, — заметила она, — но счастливы ли вы?
— Очень счастлива. Почему вы думаете, что нет?
— Я ничего не думаю… Я только спрашиваю. Впрочем, я понимаю, что вы его любите. Он привлекательный человек. Но у него слишком сильное влечение к женщинам типа Одиль. Быть его женой, должно быть, не очень легко.
— Почему вы говорите «к женщинам»? Разве вы знали других женщин, кроме Одиль, в его жизни?
— О нет. Но я чувствую. Вы понимаете, Филипп человек, которого безграничная преданность и страстная любовь, скорее, могут оттолкнуть… Но, в конце концов, я говорю все это наобум, ведь я ничего не знаю; мы слишком мало были знакомы; но так мне кажется. В то время, когда мы встречались, я замечала в нем некоторые черточки, которые немного умаляли его в моих глазах: мелочность, легкомыслие. Но, повторяю еще раз, все, что я говорю, не имеет никакого значения. Я так мало видела его в жизни.