XXIII
Это лето в Гандумасе было для меня периодом настоящего супружеского счастья. Я думаю, что Филипп любил меня два раза: несколько недель до нашего брака и эти три месяца в Гандумасе, от июня до сентября. Он был нежен без всякого принуждения. Его мать почти насильно заставила нас поселиться в одной комнате. Она очень стояла за это, не понимая, как муж и жена могут жить раздельно. Это сблизило нас еще больше. Я любила просыпаться в объятиях Филиппа. Приносили Аллана, и он играл у нас на кровати. Зубки мучили его, но он был терпелив. Когда он плакал, Филипп говорил ему:
— Надо смеяться, Аллан, твоя мать стоическая женщина.
Мне казалось, что ребенок понял, в конце концов, слова «смеяться, Аллан», потому что, услышав их, он всеми силами старался сдержать свои крики и сделать веселую мордочку, смешно приоткрывая свой маленький ротик. Это было трогательно, и Филипп начинал любить своего сына.
Погода была изумительная. Когда Филипп возвращался с завода, он любил «пожариться на солнышке». Мы выносили два кресла на лужайку перед домом и сидели молча, погрузившись в мечтательную дремоту. Мне приятно было думать, что одни и те же смутные образы проплывали в нашем мозгу: густые заросли кустарника, развалины замка Шардейль, мерцающие в раскаленном воздухе, дальше туманные извилины холмов; еще дальше, быть может, лицо Соланж и немного суровый взгляд ее красивых глаз; а на горизонте, конечно, флорентийский пейзаж, широкие, слегка покатые крыши, колокольни, кипарисы, вместо сосен гандумасских холмов, и прелестное лицо Одиль… Да, и во мне тоже жила Одиль, как жила и Соланж, и я находила это естественным и неизбежным. Иногда Филипп взглядывал на меня и улыбался. Я знала, что души наши пребывают в полном единстве, и была счастлива. Обеденный колокол выводил нас из этой сладостной томности. Я вздыхала:
— Ах, Филипп, я хотела бы провести всю мою жизнь в таком оцепенении… Только бы у меня была твоя рука, этот теплый воздух, эти кустарники… Какое наслаждение и вместе с тем какая грусть! Ты не находишь? Почему это?
— Красивые мгновения всегда подернуты печалью. Мы чувствуем, что они преходящи, хотели бы удержать их — и не можем. Когда я был маленьким, я всегда испытывал это ощущение в цирке, а позднее на концерте, когда он доставлял мне слишком острое наслаждение. Я говорил себе: «Через два часа все будет кончено».
— Но теперь, Филипп, ведь у нас еще по крайней мере тридцать лет впереди.
— Это так мало, тридцать лет.
— О! Я не требую большего.
Мать Филиппа, казалось, тоже улавливала эту чистую и нежную ноту в симфонии нашего счастья.
— Наконец-то, — сказала она мне однажды вечером, — я вижу, что Филипп живет так, как я всегда хотела. Знаете, на чем вам следовало бы настоять, милая Изабелла? Чтобы Филипп переехал совсем в Гандумас. Париж ничего ему не дает. Филипп похож на своего отца, который был, в сущности, робок и чувствителен, несмотря на свой замкнутый вид. Вся эта парижская сутолока, все это возбуждение, все эти сложные переживания делают его только больным.
— Но, я думаю, он будет скучать здесь.
— Вряд ли! Мы с его отцом прожили здесь шестнадцать лет, и это были лучшие годы нашей жизни.
— Может быть. Но он привык к другому. О себе я знаю, что была бы здесь счастлива, потому что я люблю одиночество, а он…
— У него были бы вы.
— Этого не хватило бы ему на всю жизнь.
— Вы слишком скромны, милая Изабелла, и у вас слишком мало веры в себя. Не надо складывать оружие, как вы это делаете.
— Я не складываю оружия… Напротив, сейчас я вполне убеждена, что победа останется за мной… что я устою, тогда как другие пройдут через его жизнь очень быстро и не оставят по себе заметного следа…
— «Другие»! — сказала моя свекровь с удивлением. — Вы действительно славная женщина. Я не могу понять вас.
Она часто возвращалась к своему плану с мягкой, но упорной настойчивостью. Но я остерегалась говорить об этом Филиппу. Я знала, что подобное принуждение разом разрушило бы ту идеальную гармонию, которой я так наслаждалась. Напротив, я настолько заботилась, чтобы Филипп не скучал в Гандумасе, что сама предлагала ему несколько раз провести воскресенье у соседей или съездить посмотреть некоторые уголки Перигора или Лимузэна, о которых он много говорил мне и которые я мало знала.
Я любила бродить с ним по родным для него местам; мне нравилась эта немного дикая местность, эти замки с высокими стенами на остроконечных утесах, откуда открывались виды на речки, утопающие в нежной зелени. Филипп рассказывал мне легенды и разные истории с местным колоритом. Я любила историю Франции и с радостным волнением встречала в его рассказах знакомые мне имена: Бирон, Брантом, Отфор. Иногда, хотя и с некоторой робостью, я связывала рассказ Филиппа с воспоминанием о книге, которую раньше читала, и мне было приятно видеть, что он внимательно слушает меня.
— Как ты много знаешь, Изабелла, — говорил он. — Ты очень интеллигентна, начитана, пожалуй интеллигентнее всех моих знакомых дам.
— Не смейся надо мной, Филипп, — умоляла я.
У меня было такое ощущение, как будто, наконец, меня понял и оценил человек, которого я долго и безнадежно любила.
XXIV
Филиппу захотелось показать мне пещеру в долине Везера. Черная река, извивающаяся среди скал, изрытых и отполированных водой, была очень красива, но пещеры меня разочаровали. Приходилось карабкаться под палящим солнцем по крутым тропинкам, чтобы попасть в узкий каменный проход, где на стенах едва виднелись следы красной краски, якобы изображающие бизонов.
— Ты видишь что-нибудь? — спросила я Филиппа. — Если хочешь, это, пожалуй, бизон, только вверх ногами.
— Я ровно ничего не вижу, — сказал Филипп, — уйдем отсюда, я озяб.
После жары, измучившей нас при подъеме, я тоже испытывала в этой пещере ощущение леденящего холода. На обратном пути Филипп был молчалив. Вечером он жаловался на простуду. На другое утро он разбудил меня на рассвете.
— Мне нехорошо, — сказал он.
Я поспешно встала, отдернула шторы и испугалась его вида; он был бледен, на лице лежала печать смертельной тоски, глаза были обведены кругами.
— Да, у тебя больной вид, Филипп, ты вчера простудился…
— Мне трудно дышать и у меня страшный жар. Это ничего, милая. Дай мне аспирин.
Он не хотел звать врача, и я не решалась настаивать, но когда моя свекровь, которую я позвала, вошла в нашу комнату около девяти часов утра, она заставила меня измерить температуру. Она обращалась с ним как с больным маленьким мальчиком, властно и решительно, что несколько удивило меня. Несмотря на протесты Филиппа, она послала в Шардейль за доктором Тури. Это был немного робкий, очень мягкий человек, который, прежде чем заговорить, долго смотрел на вас через свои роговые очки. Он выслушал Филиппа очень внимательно.
— Здоровый бронхит, — сказал он. — Г-н Марсена, вам придется минимум недельку посидеть дома.
Он сделал мне знак, чтобы я вышла в другую комнату. Здесь он взглянул на меня из-за очков своим