Итак, провожаемый недобрыми взглядами товарищей, я пошел к кусту жасмина. Вскоре подошел и Кунц. Он был бледен, словно после бессонной ночи. Его голубые глаза стали серыми.
— Что ты скажешь? — сразу спросил он, указывая на небо над Мюнхеном, затянутое черными клубами дыма. — Мой город горит! А ты радуешься! Правда ведь, радуешься? Отвечай, ты, свинья!
Я ответил ему по-немецки, цитатой из Шиллера:
— Das ist der Fluch der bosen Tat…
— …dass sie fortzeugend Buses muss gebaren![44] — закончил он и опустил автомат. Он снова играл им, то и дело направляя на меня.
Потом долго смотрел на дым над Мюнхеном.
У меня там жена и две дочки! — вдруг сказал он. — Если они погибли…
…то это и будет der Fluch der bosen Tat… — продолжил я, но не закончил фразу, потому что он поднял автомат, снова направил на меня и крикнул:
— Молчи, паршивый пес, а то выстрелю! Отойди!.. Я думал, что он выстрелит мне в спину. Не выстрелил.
Я вернулся к своей работе. Товарищи оживленно разговаривали о чем-то. Увидев меня, замолчали.
— Я знаю, вы считаете меня шпиком! — рассердился я. — Ошибаетесь!..
Они молчали.
Потом я видел, как эсэсовец Кунц разговаривает с капо. Он указал на меня и пошел в сторону Postenkette. Когда Кунц уже занял место на линии, капо подошел ко мне и сказал:
— Пойдем, птичка, со мной!..
Теперь я уже знал, что меня ждет.
— Шапку с меня можешь не срывать! Я сам пойду… — спокойно заметил я.
Капо как будто смутился и молча зашагал рядом со мной. Мы подошли к Кунцу. Рот у него скривился в дьявольской гримасе. В руках он держал автомат. Я подошел к нему, снял шапку, как требовал устав, вытянулся «смирно» и, пристально глядя ему в глаза, очень спокойно отрапортовал:
— Haftlig Nr. 23305 meldet sich zur Stelle[45].
Мы впились друг в друга взглядом. Я напрягся, как дикий зверь, готовый к прыжку. И думал о том, что должен победить его. Длилось это долго. В конце концов он сдался. Накинулся на удивленного капо, лягнул его и заревел:
— Эй ты, скотина! Мразь! Другого…
Я вернулся, дрожа после огромного напряжения. На затылке и на висках у меня выступил холодный пот. Капо тем временем подбежал к другой группе и извлек оттуда едва державшегося на ногах заключенного, которому все равно оставалось жить считанные дни.
Раздался выстрел. Один из заключенных отвез убитого на тачке в лагерь, и в тот же самый день эсэсовец Готфрид Кунц, получив трехдневный отпуск, уехал в Мюнхен.
Прошло три дня. Ночью слышен был рев орудий со стороны Вюрцбурга.
На четвертый день эсэсовец Готфрид Кунц уже был На своем посту. Он сильно изменился. Был мрачен. Глаза серые. Подошел ко мне и не своим обычным, лающим, гортанным голосом, а шепотом приказал:
— Идем!
Я направился к нашему кусту. Он пришел за мной следом. Куда девалась его гордая, надменная осанка? Он шел, как человек бесконечно усталый.
— Я тебе кое-что покажу! — сказал он.
— Пожалуйста!
— Но прежде, чем покажу, на, держи! На память! — И он протянул мне на раскрытой ладони часы.
Я с удивлением смотрел то в его мутные глаза, то на часы.
Я не мог понять, что ему надо от меня.
— Бери! — настаивал он, подходя ко мне с часами. Часы были серебряные, мужские. Я нехотя взял их и пристально поглядел в глаза дьявола.
— Почему вы даете мне часы?
— Бери! Не спрашивай! Это часы еврея. Помнишь, я тебе рассказывал про Белжце. Один слой евреев лежит, а я этим вот пальцем, — он поднял правую руку и вытянул вперед указательный палец, — как бог в Сикстинской капелле. Только он своим пальцем сотворял, а я… поправлял его. Я уже однажды это говорил. Потом другой слой. Евреи, еврейки, дети… А я этим вот пальцем… Потом третий слой! Всех ли я сразу убил, не знаю. Меня это не интересовало. Была только поганая еврейская кровь, и я… я был тем, кто исправлял дело вашего дурацкого бога. Потом четвертый слой, пятый и последний… А когда эти последние шли по вздрагивающим, бившимся в судороге телам, быть может, своих близких, детей, родителей и покорно ложились на них, самым последним спустился старый еврей. Он дал мне часы и сказал: «Вот вам, господин солдат, часы и, пожалуйста, хорошенько в меня цельтесь, чтобы мне не мучиться!» Я взял часы и просьбу его исполнил. Бери их на память… А теперь я тебе покажу кое-что другое. Покажу тебе der Fluch der bosen Tat, как ты тогда сказал. Вот смотри! — И он достал из бумажника фотографию. Протянул мне. На фотографии была снята молодая женщина с двумя девочками.
— Кто это?
— Это моя вилла, а дама — моя жена, Гильда. Девочка побольше — дочь Эрика, а другая — тоже дочка, Ирмгарда. А вот еще одна фотография!
На второй фотографии была снята та же самая вилла, его жена была уже постарше, а обе девочки с первой фотографии — подростки.
— А вот и третья! Снимок сделан теперь, во время моего отпуска!
На фотографии были развалины. Видно, бомба попала прямо в дом.
— А где жена и дочки?
— Смотри! Под развалинами! Да! Под развалинами! Иисусе! Мария! Под развалинами! — простонал он, схватился за голову и завыл. Он упал на колени и заскулил еще громче. Так вот и увидел я сокрушенного дьявола…
Я убежал от него.
На четвертый день пришли американцы. Часть эсэсовцев смылась днем раньше, часть осталась на сторожевых вышках и в казармах. Мы — тысяч двадцать пять заключенных — буквально обезумели от радости, но разве об этом расскажешь! Каждый может себе это представить.
Случилось, однако, и кое-что неожиданное.
В числе оставшихся эсэсовцев был Готфрид Кунц. Я видел, как он, подняв руки, вместе с остальными спускался со сторожевой вышки. Они выстроились под вышкой. Было их всего восемь. Пришел американский солдат. Один из тех, которые застали на железнодорожной станции в Дахау поезд, составленный из угольных платформ, а на них трупы людей, вывезенных неведомо из какого лагеря. Эсэсовские охранники перестреляли их по дороге, сами убежали, а машинист привез несколько тысяч трупов в Дахау. Потом американцы увидели возле крематория гигантскую свалку трупов моих лагерных товарищей, которые не дождались свободы, a Verbrennungskommando[46] не успели их сжечь. Потом они увидели в лагере людей, агонизирующих на соломенных подстилках, ползающих на четвереньках, похожих на завшивевшие пугала.
Поэтому меня нисколько не удивило то, что сделал этот американский солдат.
Он шел танцующей, легкой, кошачьей походкой, в шлеме, с тяжелым кольтом на боку, с ручными гранатами за поясом, с автоматом на шее, запыленный, в перепачканном мундире. Лицо его показалось мне маской одной из Эвменид, вышедшей из руин античного театра в Таормине. Он подошел к эсэсовцам. Что-то залопотал по-английски, обращаясь к нам. Я не разобрал. Видать, он изъяснялся на американском жаргоне. Все мы, однако, были убеждены, что он показывает на пленных эсэсовцев, давая этим понять, что нашей неволе пришел конец.
Эсэсовцы, стоявшие с поднятыми руками, должно быть, так же объясняли себе непонятное лопотанье солдата. Они подобострастно улыбались. Только у Готфрида Кунца лицо сохраняло угрюмое выражение. Увидев меня, он помахал рукой.