листочке и читал их перед решеткой исповедальни. А поскольку грехов у меня было совсем мало, то я боялся, как бы патер Моесцик, а потом патер Книпс не прогневались; вот я и выискивал и придумывал себе всевозможные грехи и записывал их. Грехи были мелкие и крупные. Смертные тоже попадались. Список их бывал довольно внушительным и богатым. Грехи я выискивал в газетах, в житиях святых и в кате хизисе. И когда добавлял к ним еще и свои, самый заядлый маловер в исповедальне не смог бы придраться. Эту бесчестную процедуру я стал проделывать перед патером Книпсом после того, как пан учитель выкинул меня из школы, а газда Кавулок прогнал с работы и я вернулся домой.
Исповедуя нас, патер Книпс дремал и смешно покачивался. Чтобы получить отпущение грехов, нужно было сильно, постучать в деревянную решетку исповедальни. Тогда патер Книпс встряхивался и спрашивал:
— Это все?
— Все, преподобный отец.
— А ты сокрушаешься о своих грехах?
— Ой-ой, еще как!
Он что-то бормотал по латыни и в свою очередь стучал — в знак того, что мне отпускаются грехи. И настоящие и те, что я придумал.
Количество моих грехов все возрастало, пока в конце концов я не хватил через край. Как-то я составил на листочке изрядный перечень своих грехов. На этот раз среди них оказались мешок дукатов, украденный мной у барона Бесса, и кружка сметаны, которую я стянул у экономки приходского ксендза; в моем списке значилось и прелюбодеяние, и даже кровосмесительство, и — мало того — убийство, да, я убил кочергой свою жену; а венцом всего было признание в величайшем грехе, какой когда-либо совершался на свете. Так вот: я наплевал в пиво пану органисту, когда он мне не заплатил за то, что я расставлял кегли у пана Булавы. Наплевал я на самом деле, тут уж я не солгал. Органист ничего не знал, потому что стоял ко мне спиной, а потом выпил пиво и еще похвалил его.
На беду патер Книпс проснулся примерно на половине перечня моих грехов. Так по крайней мере я сужу по тому, что потом произошло. Пока я говорил про мешок с дукатами — ничего. Пока я говорил про сметану и про то, как убил кочергой жену — грех этот я вычитал в газете, — тоже ничего. Прелюбодеяние прошло спокойно. Кровосмесительство — тоже. Однако когда я дошел до пива пана органиста, патер Книпс не выдержал. Выскочил из исповедальни и заорал:
— Ах ты, негодяй! Значит, ты наплевал в пиво! А может, ты и в мою кружку наплевал? Говори, мерзавец!..
Я ничего не сказал — попросту не успел. Не дожидаясь моего ответа, патер Книпс потащил меня за ухо в ризницу, схватил гасильник, стоявший в углу, и выпорол меня на славу! Подняв сутану, он зажал мою голову между своих колен и дубасил гасильником по заднице. Однако бил он меня недолго — я изловчился и уколол его булавкой в ногу. Патер Книпс вскрикнул и отпустил меня. И все это я проделывал из страха перед адом. И неведомо, как бы долго я боялся, если бы не карвинские шахтеры. Шли как-то они в дневную смену, только было еще рано, вот и разлеглись в придорожной тени, курили трубки, жевали табак, сплевывая сквозь зубы, гоготали, и один из них рассказывал что-то очень непристойное. Из того, что он говорил, я ничего не уразумел, но представил себе, будто у него за спиной стоит дьявол и записывает его слова на лошадиной шкуре. Я сидел неподалеку, окунув ноги в ручей, и слушал. Когда шахтер кончил про девушек, про то, что они, мол, такие и сякие, легко доступные, что любая из них готова повиснуть у тебя на шее, — когда он наконец замолчал, другие шахтеры принялись судить-рядить про пана графа Лариша, владельца пяти угольных шахт в Карвине. И что он жмот и кровопийца, и что жиреет от кровавого шахтерского пота и когда-нибудь его непременно черти возьмут… Заговорили о чертях, а от них перешли к карвинским иезуитам. И, значит, что они прислужники и лакеи графа Лариша и что во время своих проповедей несут всякий вздор про ад.
Никакого ада нет, и все тут. Впрочем, ад есть, но только он там, внизу, в шахте графа Лариша. А шахтерам в этом пекле так же скверно, как грешникам, осужденным на вечные муки. Штейгеры, мол, черти, а Люцифер — сам граф Лариш.
— Так вы говорите, пан шахтер, что ада нету? — спросил я с удивлением.
Шахтеры не ожидали такого вопроса. А больше всех был поражен тот, который уверял, что ада нет. Он был седоватый, худой, с глазами навыкате и кривым носом.
— Нет, сынок, нет! — сказал он мне. — А если и есть, так в нем будут жариться хозяева, дармоеды толстопузые вместе с графом Ларишем. И иезуиты тоже. Теперь ты знаешь, сынок?
— Знаю! — Его слова в самом деле убедили и воодушевили меня.
— Ну, тогда ты уже многое знаешь!
И с этой минуты я перестал бояться ада и больше не записывал на листочке свои грехи.
Однако все это было уже много времени спустя после того, как пан учитель прогнал меня из школы, а газда Кавулок — с работы. Может быть, до этого и не дошло бы, если бы не пес, который оказался сукой, и если бы не Евка с заячьей губой, которая пряла нити зла с газдой.
Печальная это история, но я все-таки ее расскажу.
Пан учитель, то есть пан рехтор, был человек как человек, ничего худого сказать о нем нельзя. Учил он нас таблице умножения, чтению, немножко физике и немножко всяким другим премудростям. Поскольку он когда-то был кадровым вахмистром в Kaiser-und-koniglichen Drago-nenregiment Nr. 4 in Debrecen[4], то после увольнения из армии его назначили учителем в одноклассную школу в долине под Яворовом. Когда настроение у него бывало хорошее, он охотно рассказывал нам о битве под Кёниггрецем в 1866 году, где пруссаки поколотили австрийцев и пана вахмистра Франца Кондерли из драгунского полка номер 4, то есть пана учителя. А если случалось, что его в тот день какая-нибудь муха укусила, так он очень крепко бранился по-мадьярски. Пруссаков он ненавидел, а любил пчел, гуляш с красным перцем и вишневку. Иногда он рассказывал нам про Вену и про императора Франца Иосифа, но чаще всего про своих пчел.
Был он лысый, поэтому отпустил возле ушей длинные пряди редких волос и прилеплял их бриллиантином к лысине. В класс он приходил в длинной куртке табачного цвета с двумя карманами сзади. Из одного торчал кончик красного клетчатого платка, в другом он прятал табакерку с изображением светлейшего пана императора на крышке и с надписью «Viribus unitis»[5]. По его словам, это означало всего-навсего: «Давайте держаться вместе». Кроме того, он носил пеструю жилетку с красными стеклянными пуговицами. Время от времени пан рехтор доставал из кармана табакерку, стучал по крышке, набирая щепотку табаку, и чихал. Тогда мы всем классом кричали: «Zum Wohl sein[6], пан рехтор!»
Учились мы, однако, плоховато, потому что в класс то и дело забегала супруга пана учителя и громко требовала:
— Эй, старый! А ну-ка, дай мне троих сынков картошку почистить!..
Тогда пан учитель отправлял трех мальчиков на кухню чистить картошку для пани рехторши. Если у него роились пчелы, он посылал меня на крышу и приказывал внимательно глядеть на тешинскую дорогу, не едет ли в бричке пан школьный инспектор. Я лез на крышу и внимательно глядел на далекий прибескидский мир, высматривая бричку с паном инспектором, а пан учитель в проволочной маске и с дымящейся кадильницей бегал за пчелами. Ребята тем временем поднимали в классе крик и дрались пеналами.
Пан рехтор часто прерывал неслыханно интересный рассказ о каком-нибудь австрийском императоре, об Иосифе II, ходившем за плугом, о Максимилиане, который не мог слезть со стены Мартина, и тогда произошло чудо — явился ангел божий в образе патлатого тирольского горца и снес его со стены; иногда он обрывал на середине чудесную историю о турках под Веной или о принце Евгении и заводил разговор о пчелах. Это тоже было очень интересно. Он говорил о пчеле-матке, о рабочих пчелах и о трутнях. Иногда читал нам нравоучения и советовал превратиться в бережливых пчелок, которые сносят в улей нектар с цветов. Таким цветком был сам пан учитель, нектаром — его премудрости, нам же надлежало быть не праздными трутнями, а трудолюбивыми пчелками и тащить рехторовы премудрости в улей, то есть в наши пустые головы.
Все дороги мира, как мне казалось, вели не в Рим, а в школу на холме. Если кто-нибудь ломал руку или ногу, пан учитель укладывал ее в лубки, заливал гипсом и приказывал больному лежать, пока кости не срастутся. Если случалось кому-нибудь вывихнуть ногу или руку, пан учитель вправлял косточки. Наливал в