загадочным «Koszamadiener».
Петрысь заметил меня и сказал:
— Пойдем с нами! Может, пан граф и тебе поставит пивка и угостит парочкой сосисок.
— А как быть с козой, пан Петрысь?
— Привяжешь ее к забору.
Петрысь был подлипала, подхалим и холуй, но сердце имел доброе, и для меня у него всегда находилось ласковое слово. Вот я и пошел с делегацией к замку в Сольце. Стжигу я привязал к дереву возле забора и проскользнул на псарню. Шахтеры в касках с петушиными султанами уже сидели за столами, весьма взволнованные оказанной им честью — еще бы, ведь они увидят самого графа Лариша, который обратится к ним с речью и угостит кружкой пива и сосисками с горчицей. Сидели они за столом и ждали. И вот отворилась боковая дверь и появился граф Лариш…
И тогда произошло неожиданное. Из-за спины Лариша показалась моя коза Стжига. То ли ее кто отвязал от дерева, то ли она сорвалась. Коза радостно блеяла и обнюхивала Лариша. Все обалдели, кое-кто из шахтеров прыснул, другие старались сдержать смех. Граф Лариш обернулся и тоже увидел козу.
— Weg mit dieser Schweinerei![13] — заорал он и ударил Стжигу тростью по голове.
Ну и пошло! Стжига встала на дыбы, отрывисто проблеяла и ринулась на графа Лариша. Удар рогами в живот был настолько силен, что граф Лариш взвизгнул и шлепнулся на землю. Заслоняясь руками, он что-то бормотал по-немецки, а Стжига все наскакивала и бодала его. Гости, сидевшие поближе, сорвались с мест, и вместе с подбежавшими лакеями прогнали козу. Другие помогли подняться Ларишу и стряхивали пыль с его костюма, а Лариш проклинал по-немецки козу. Речь произносить он уже не стал, и прихлебатели так и не поздравили его с именинами, потому что, злой, как черт, он удалился. И не было никакого торжества. Выборные съели сосиски, выпили пиво и разошлись по домам в отличном настроении, во всю глотку славя мою козу.
Все сошло бы гладко, потому что, кроме Петрыся, никто не знал, чья коза. Но он решил угодить хозяевам и рассказал штейгеру Махею, что коза эта моя. Штейгер полетел с новостью к сменному мастеру Кунцу, Кунц — к главному инженеру Вольфу, а Вольф — к графу Ларишу.
Несколько дней спустя в школу пришло из замка письмо. Сперва была порка, потом длинная нотация и уверения, что меня ждет виселица, а под конец меня исключили из школы.
Так закончились мои школьные годы.
Да, отличные это были годы.
Воспоминания возникают одно за другим, я снисходительно им улыбаюсь, а сова уже улетела с липы, и на башне костела часы медленно бьют полночь. Значит, пора и мне двигаться домой, потому что наступил час духов. Не буду им мешать…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ,
Не знаю, от каких Рыбок происхожу я. Род мой ведет начало откуда-то из Тарновских гор, и если порыться как следует в старых, истлевших приходских книгах, то, может, и обнаружится, что мой прапрапрадед был тем самым легендарным Рыбкой, который выкопал в здешних горах слиток серебра и стал основателем или «учредителем колыбели польской горной промышленности» — как выразился бы журналист.
Правда, теперь в тарногорских рудниках нет больше серебра, черти его взяли, а может, и Шарлей, очень злобный и мстительный дух, похожий на мастера Недобу… Но о мастере Недобе я скажу позже. Итак, нет больше серебра в тарногорских рудниках, осталась только прекрасная легенда о моем пращуре.
И все-таки тот слиток серебра не дает мне покоя. Не приключениями жизнь я выпил вина больше, чем стоит слиток серебра. Может, я потратил несколько слитков, и к тому же не маленьких. Серебро в конце концов тоже черти взяли, и остались только серебряные часы, которые висят у меня в шкафу и убаюкивают меня своим тихим шепотком.
Глубокой ночью, если мне не спится, я открываю шкаф и слушаю повторяемый семикратно шелест времени. В шкафу шелестит уходящее время. Иногда оно звенит в ушах. Иногда молчит, потому что остановилось и стоит — торопиться ведь ему некуда. Ночью одно время, а днем — другое. Одно время отмеривается часами, другое течет во мне самом, а есть еще третье — в воспоминаниях. Существует много видов времени, и все они разные. Только незрелые умы утверждают, будто есть только одно время.
Итак, если мне не спится, я приоткрываю дверку шкафа и слушаю шелест времени. И тогда снова приходят ко мне самые разные воспоминания, и все они кажутся мне серебристо-лунными, потому что месяц тоже серебряный.
Сегодня на липе нет совы, один только соловей да луна. Соловей заливается переслащенными трелями, красочными руладами и серебристыми пассажами.
— Поймаешь соловья — огорчишь ангела! — говорила моя мать.
Никогда я не огорчал ангела.
Луна спряталась в кроне липы и цедит сквозь ветки серебряный свет. Серебра так много, что кажется, будто каждый листок липы сделан из серебра. А вокруг глухая тишина.
Вспоминается мне такая же точно тишина в долине Изеры, когда месяц плыл по ледникам Дофинейских Альп. Вспоминаются мне сладкие губы молодой волшебницы Дениз в виноградниках на Изере в такую же серебряную ночь. Прелестна была Дениз, дьяволица родом с неба, дочка крестьянина из Бивье.
Помню, стоял я на дороге, поджидая автобус, и слушал, что говорил мне старичок священник — и притом философ — о трех разновидностях времени. Он уверял, что является творцом католического экзистенциализма. Дорога вела навстречу солнцу, а солнце было августовское, огромное и чистое. Здесь я впервые увидел Дениз. Она шла в белом платье, сшитом то ли из прозрачной кисеи, то ли из дымки. Солнце просвечивало сквозь платье, и Дениз показалась мне нагой — платье было словно легкое, парящее золотисто-белое облачко. Я загляделся на нее, поддавшись несказанному волнению. Венера, рождающаяся не из пены морской, а из солнечного света!.. Это уже была не Дениз! Это было воплощение самого чистого чувства мальчишеских лет, когда я впервые полюбил девочку, шестилетнюю глухонемую Фридку.
Дениз шла по солнцу, а может быть, плыла, и каждое ее движение, каждый жест были законченно прекрасны. Я не слушал старичка священника, я смотрел. Он заметил, что я не слушаю его мудрых слов, оборвал фразу на середине, поглядел на дорогу и воскликнул:
— Великий боже, какое чудесное видение! Какое чудесное видение!
Но для чего же я об этом говорю? Я хороню покойников, а время хоронит промелькнувшие мгновения. Значит, мы с ним оба могильщики!.. И никто из нас не плачет — ни я о покойниках, ни время об ушедших мгновениях. Напротив, оба мы только снисходительно улыбаемся…
Однако я не об этом собирался говорить. Я думаю о серебряном слитке, который нашел мой пращур. Слиток не дает мне покоя. Я хочу верить, что в этом слитке заложен некий символ. Если бы я был поэтом, способным сочинить изящные стихи, я написал бы возвышенную оду о найденном слитке серебра и о воспоминаниях, похожих на найденные слитки серебра. Пожалуй, стихи получились бы глупые, потому что, в конце концов, все бы в них уж слишком серебрилось.
Пусть другие ломают себе голову над скрытым символом. А я сижу под липой, пыхчу трубкой, слушаю музицирование соловья и время от времени набожно поминаю душу покойного Кайзара, которого я сегодня похоронил. Порядочный был человек, ничего худого не скажешь. Он был еще нестарый. Чахотка сожрала его легкие. Он все корпел над широким столом, ставил заплаты на старую одежду, шил новую, шил даже платье покойникам — в чем в гроб положить, а себе не сшил, не успел. Кашлял, кашлял, угасал на глазах, пока наконец не умер. Дай ему, боже, вечное блаженство, аминь!
Могильный холмик желтеет неподалеку от моей липы. Пахнет свежей сырой землей. Какой чудесный