У крестьян все давно отобрали, есть им нечего, но коммунисты из городов, которым приказано доставить в город зерно, бесчинствуют, и не существует никаких законов, которые могли бы их остановить. Русских крестьян выбрасывают из домов, убивают, а оставшихся в живых обрекают на голодную смерть. Патрик сказал, что сейчас на юге вымирают целые губернии. Людей голыми выгоняют на мороз и часами не позволяют вернуться в избу, женщин насилуют, поджигают им подолы юбок, чтобы они признались, где прячут хлеб, грудных младенцев выкидывают на улицу и не дают матерям подобрать их, часто инсценируют расстрелы, то есть собирают людей, выгоняют их за деревню, выстраивают и открывают огонь поверх голов. Многие не выдерживают этого, теряют сознание, старики сразу умирают. Лиза! И это то, что происходит каждый день, каждый час! В одном колхозе в комнату, где допрашивали людей, принесли разлагающийся труп, свалили его на пол, и там продержали крестьян больше суток. Зачем? С какой целью? Просто для того, чтобы мучить!
Я больше слушать не могла. Меня вдруг начал колотить дикий кашель, я кашляла до рвоты. Потом мы долго стояли обнявшись на этом чужом бульваре, и крупный белый снег – как в нашем с тобой детстве – засыпал все вокруг. Я боялась открыть глаза – до того мне стало вдруг жутко здесь. Спросила у Патрика, что он собирается делать. Он сказал, что собирается поехать на Кубань, написать обо всем и потом напечатать, но только под псевдонимом, потому что иначе не пропустят. Он сказал, что Дюранти мерзавец, продался большевикам и, чтобы жить так, как он живет, и получать все, что он получает, фабрикует циничные статейки, где утверждает, что русские «просто хотят есть, но не голодают». Ему же, кстати, принадлежит и совсем уже дьявольская фраза, что русские умирают не от голода, «а от недостатка продовольствия».
– Как же ему не совестно? – спросила я и представила себе лицо Дюранти с этими его неподвижными прозрачными глазами.
– Он лгун. Информация, которую он дает Западу, приводит к тому, что до русских крестьян на Западе никому нет дела. Зато официальные отношения с Россией налаживаются, и Европа уже готова проглотить все, что здесь происходит, поскольку ей выгодно!
– Они ему платят за это?
– Еще бы не платят! Ты знаешь, как он здесь живет? Он даже был принят у Сталина! Но на Западе я его разоблачу. Я поеду в Киев, поеду на Кубань, и даю тебе слово: я напишу только правду!
Мне страшно, Лиза. Патрик любит рисковать, он всегда любил. Для него жизнь только тогда имеет смысл, когда он делает что-то, что в любой момент угрожает ему самому прямой опасностью.
Больше мы уже ни о чем не говорили, а быстро дошли до своего дома. В передней горел свет. Прислуга, которую мы должны почему-то называть «товарищ Варвара», уходит в шесть часов вечера, но, если нас нет дома, всегда оставляет свет в прихожей. И я вдруг увидела нашу жизнь совсем другими глазами. Все эти зеркала, настольные лампы, скатерть с бахромой, дубовая мебель, натертый паркет, тяжелые красные шторы – ведь нас покупают, нас этим задаривают! Нужно, чтобы Патрик писал только то, что разрешается, и за это нас будут кормить икрой, развлекать, катать на автомобилях. Но Патрик совсем не такой, он не будет.
Елизаветы Александровны Ушаковой
Париж, 1955 г., июнь, 21
Мальчик! Вчера у Веры родился мальчик! Сколько мы пережили за эти сутки! Утром у нее внезапно открылось кровотечение, Ленечка вызвал ambulance,[32] и ее немедленно отвезли в госпиталь. В ambulance Вера потеряла сознание, и ей сделали укол прямо в машине. Леня не хотел звонить нам так рано, и когда Веру увезли в палату, он остался там, в госпитале, а мы с Георгием спокойно спали и ни о чем не подозревали. Потом к Ленечке вышел доктор и сказал, что положение серьезное, у Веры тяжелая патология, placenta praevia,[33] и мать, и ребенок могут погибнуть. Вера потеряла очень много крови, а у ребенка из-за неправильного положения внутри матки развилась асфиксия, и нужно немедленно делать кесарево, потому что главное – это спасти мать. Тогда Леня позвонил нам и попросил приехать. Мы с отцом поймали такси и через пятнадцать минут уже были в Clinique de la Muette. На Ленечке не было лица, его всего колотило. Прошел час, но к нам никто не спустился, и я уже не знала, что думать. Наконец появился тот же доктор, который уже говорил с Леней, и сообщил, что родился мальчик, очень маленький, весит всего 2 килограмма 200 граммов, очень слабенький, но, судя по всем предварительным оценкам, жизнеспособный. Я сразу заплакала. Доктор сказал, чтобы мы шли отдыхать, потому что Вера сейчас спит после наркоза и потери крови, спать будет долго, а ребенка уже переместили в инкубатор. Я не могла справиться со слезами и все спрашивала:
– Скажите, какой он? Какой?
– Маленький, – ответил доктор. – Маленький, слабенький. Тяжелые роды, серьезная патология. Придется вам повозиться.
Господи! Только дай ему выжить! Не наказывай всех нас за меня, за мои грехи. Спросила у Ленечки, как они собираются назвать мальчика. Леня сказал, что Вера хотела бы Дмитрием. Мне очень нравится. Митя, Митенька. Дмитрий Ушаков.
Вермонт, наше время
В полдень Дмитрию Ушакову позвонила Ангелина Баренблат, которая на правах самой уважаемой и близкой к кругу Солженицына защитницы русского языка в летней школе взялась опекать неопытного и одинокого парижанина.
– Да где вы, дружочек? – ласковым, простым и слегка только настойчивым голосом спросила Ангелина. – Обед уже скоро. Все ждут не дождутся.
– А кто меня ждет? – принимая ее слова всерьез, спросил он.
– Да все до единого! Сами увидите!
Ушаков надел белую рубашку, просторные серые брюки, хорошие летние туфли. Отчасти он был ведь французом, он вырос в Париже, и эта слегка возбужденная элегантными привычками жизнь продолжала циркулировать в нем вместе с кровью. Он никогда не позволил бы себе прийти в ресторан без пиджака, набросить пальто без непременного, пускай и ненужного шарфа, гулять по холоду без перчаток. Придерживаться этих правил было проще всего остального, и он их придерживался.
У Ангелины Баренблат в том же самом Париже, который шумит старомодной листвой и тускло краснеет воспетыми крышами, жила третий год дочь Надежда, женщина молодая, с глазами как черные вишни, весьма расторопная в мыслях. Расставшись с американским мужем, от которого у нее завелось двое мальчиков, красивых и смуглых, весьма тоже бойких, Надежда влюбилась в Роже Леруа, который служил священником в церкви на рю Дарю. Немедленно став мадам Леруа, она прихватила детишек, когда-то рожденных в Нью-Йорке, в Париж и там разрешилась младенчиком Настей. А летом все жили в Вермонте под теплым, тяжелым крылом Ангелины, Надеждиной матери, женщины властной.
Теперь, чувствуя что-то вроде личной ответственности за этого русского француза, свалившегося на их голову, богатого, если верить тому, что говорят, к тому же философа и антрополога, к тому же нисколько – увы! – не женатого, Надежда была вся сама не своя.
– Нету у него никакой женщины! – энергично раздирая щеткой черные, мокрые после утреннего купанья в реке волосы, выкрикивала она и косила глазами. – Как перст. Милый, славный! Семья – то, что надо. Сплошные дворяне.
– Хватит нам дворян, – опуская редкие ресницы, заметила Ангелина. – Еще раз хвостом крутанешь… Сама знаешь!
– О господи, мама! – с сердцем воскликнула Надежда и выдрала пук черной блестящей шерсти, повисший на щетке, как мох. – Да мне-то с чего? Мне чего не хватает? Ему бы вот Саскию. Вот это пара!
– Армянка, – отрезала Ангелина. – Провинция. Лезет без мыла. Не думаю я, что он клюнет.
– Другие клевали.
– Не все. И напрасно. К тому же ведь он православный, он русский, а эти армяне… Армяне – католики.
– Армяне – католики? С каких это пор вдруг армяне – католики?
– А кто же? Конечно, католики.
Но тут забили молотком по большому тазу на крыльце столовой, приглашая к обеду, и, блестя