удовольствия! Ne tremblez pas trop vite![38] Я давно знала, что в вашей жизни есть какая-то ужасная ложь! Почему вы не ушли от Георгия Андреевича, если вы его не любите? Зачем нужно было так лгать?
– Я люблю Георгия Андреевича, – сказала я и вдруг почувствовала, что плачу. – Не смейте этого говорить!
– Мой сын никогда не будет дышать ложью! – начала было она, но тут Митя заплакал в соседней комнате, и, с раздувшимися ноздрями, вся белая от победы надо мной и торжествующая, Вера побежала к нему.
Я наконец нашла в себе силы подняться и уйти. С трудом надела плащ, взяла свою сумку, вызвала лифт. Все было больно, даже прикосновение пальца к кнопке лифта, который тошнотворными толчками пошел вниз, и казалось, что он вот-вот сорвется в преисподнюю. На улице я ощутила на своем лице много воды, но не сразу даже и поняла, что это идет дождь. Стыд скрючил всю меня изнутри: смотрела и ничего не понимала, все разваливалось. Я взяла такси, вернулась домой, пробормотала мужу, что у меня мигрень, и закрыла дверь в свою комнату. Мне хотелось одного: провалиться, ничего не чувствовать, но я чувствовала каждую свою косточку, каждую жилку, каждый волосок, потому что все, из чего я состою, причиняло мне боль. Туго-натуго завернулась в простыню, навалила на лицо подушки, но боль не проходила. Потом все-таки умудрилась заснуть. Приснилась какая-то липкая гадость, членистоногие существа – то ли насекомые, то ли животные.
В пять меня разбудил Георгий. Я сказала, что у меня очень болит голова, и я не пойду на рожденье к Митеньке. Он принес мне чаю с таблеткой и велел, чтобы я не вставала, потому что это может быть началом гриппа. Потом ушел.
Господи! Я проклинаю себя. Мне пятьдесят один год. Терпеть такой стыд!
Вермонт, наше время
Ушаков сразу же почувствовал себя неловко в замшевых ботинках и серых брюках, в то время как все были в кроссовках и шортах, он почувствовал, что и приезд его сюда – всего лишь ненужная попытка завязать никому не нужные знакомства, и с этими громкоголосыми людьми его связывает еще меньше, чем с теми русскими, которых он оставил в Париже. Поймав обращенные на себя взгляды, он с трудом удержался от того, чтобы сразу же и уйти, поскольку тут был свой налаженный мир, свои разговоры и страсти, и сплетни, и все это густо и вкусно варилось в пронизанной солнцем огромной столовой. Американские студенты держались особняком, они сидели за отдельными столами и изредка только взглядывали на своих преподавателей, которые – с перегруженными подносами – рассаживались кто с кем захочет, не прерывая начатых по дороге разговоров.
Сейчас, когда все были увлечены пестрыми от горячей еды тарелками, где темно-лиловая кровь запеченной бараньей ноги мешалась с разваренной, желтой картошкой, которую ели еще с Гайаваты, и дочь Ангелины Надежда, знавшая Ушакова по Парижу, была занята своими детьми, у которых текло по губам и по шеям розово-синее мороженое, – сейчас он, наверное, мог бы уйти. Но он замешкался, и тут же они обе заметили его: и мать, Ангелина, и дочка, Надежда. Радостно растопырив руки, они бросились к нему так, как будто он только что погибал внутри свирепого пожара или на льдине, которую оторвало от берега, и она блуждала в открытом море, скрежеща о другие льдины, но его спасли: седые и красные пожарники (если представить, что он погибал в огне!), и столь же седые, заиндевевшие, в тяжелых и мокрых плащах, мореходы (если говорить о льдине!), и вот он теперь, утомленный, красивый, пришел к ним в столовую, проголодался. Они бросились к нему и заключили его в объятья, потому что истинно русское гостеприимство в том и заключается, чтобы обнять человека всего – с его головою, руками, ногами, – притиснуть к себе, дать ему почувствовать и мягкость своей материнской груди с ее натруженными сосками, и жар живота, и раздолье коленей, а потом, выждав паузу, осыпать пронзительным градом вопросов. Не слушая ответов, мать с дочерью повлекли Ушакова к столу, на котором лежали оранжевые пластмассовые подносы, и, сунув один ему в руки, взялись за опеку.
– Салату хотите? Возьмите, он свежий. А свеклы хотите? У вас как с желудком? Да, господи, Надя! Что ты мне свои круглые глаза делаешь? Вареную свеклу весь мир сейчас ест! И свеклу, и тыкву, и корки от дыни! Разваришь все вместе и – в миксер! И на ночь! С простой простоквашей, как в русской деревне! Весь мир согласился! Ростбифу хотите? Вы любите с кровью? У вас там в Париже едят все сырое! Да, господи, Надя, я что, не была там? Была там и ела, и страшная гадость! Ну, вкусы другие, о вкусах не спорят.
А Надежда, привычно распределив вокруг бровей кучерявые волосы и отодвинув подальше от себя смышленых детей своих, липких от ягод, спешила познакомить Ушакова с наиболее достойными обитателями столовой.
– Коржавина знаете? Вон он, Коржавин! Вы только не спорьте, не нужно с ним спорить! Он слишком горюет о судьбах России, а так очень добрый, простой и хороший. А это вон Найман, был дружен с Ахматовой. Его называют – вы знаете, как? Нагнитесь. Я вам одному – по секрету!
Ушаков нагнулся, и Надежда шепнула ему, как называют сплетники достойного друга поэта Ахматовой. Он продолжал улыбаться, но тоска одиночества, которая сегодня утром так накрутила его душу на свои пальцы, словно душа его была прядкой стариковских волос, – тоска эта снова взялась за свое, и он пожалел, что приехал.
– А вон Жолковский. Красавец наш юный! Знаете, сколько ему лет? За семьдесят с гаком! Так, во всяком случае, люди говорят. А выглядит вечно на тридцать. Загар, бег и теннис. И вечно влюблен. Причем каждая следующая любовь на десять лет моложе предыдущей. «Голые пионерки»! Роман такой есть, весьма средний. Но мы не ханжи, мы все любим плейбоев. Ну, мама, не смейся! Я – что? Я серьезно. С Найманом он на ножах из-за Анны Андревны. Но с Найманом все на ножах, но по разным причинам. Жолковский считает, что Ахматова – это вроде как Сталин, только в литературе. Не знаю, не спорю. Пусть время покажет! Пойдемте, и я вас сейчас познакомлю, пойдемте!
– А может быть, лучше попозже? – неуверенно пробормотал Ушаков.
– Да что там попозже? Пойдемте, пойдемте! У нас тут не скучно!
За десять минут его перезнакомили со всеми и наконец позволили вернуться к оранжевому подносу, на котором давно все остыло. Есть ему не хотелось, но он поел, и после обеда выполнил все, что от него требовалось: поговорил с Коржавиным, тут же рассердившимся на него за французскую толерантность, пожал руку Найману, человеку изящной внешности, с глазами печальными, полными муки, и поймал на себе снисходительную усмешку Жолковского, который, судя по всему, догадался, что Ушаков не читал ни одну из его работ о хитростях Ахматовой.
– Сюда-то зачем ты приехал, в Америку? – спросил его Коржавин, и от этого простого вопроса Ушаков неожиданно смутился, как будто его поймали на обмане.
– Я буду работать в Нью-Йорке.
Коржавин вздохнул и кивнул с огорчением, давая понять, что все происходящее на этом свете, включая Нью-Йорк и любую работу, не вызывает у него ничего, кроме тревоги за судьбы мира.
– У нас в шесть – концерт, – краснея всем телом, сказала Надежда. – Потом будут танцы, костер и купанье, и мы вас там ждем. Пойдите пока прогуляйтесь, мне нужно костюмы проверить.
Он вышел из столовой и неторопливо пошел по направлению к реке, близость которой чувствовалась больше по ее памятному с детства запаху, чем по слабо вспыхивающей и пропадающей голубоватой полоске между высокими деревьями и густыми травами вдалеке.
Анастасия Беккет – Елизавете Александровне Ушаковой
Москва, 1933 г.
Лиза, не сердись. Я тебе сейчас все расскажу. Не писала, потому что все эти дни провела довольно грустно и почти не выходила из дому. Радио московское невозможно слушать – одни победы, соревнования, хвальба, достижения и призывы защищать большевистскую Родину от врагов. Враги им мерещатся везде, и любой человек вызывает подозрение. Послушаешь это радио – и хочется бежать куда глаза глядят! Патрик собирается ехать на Кубань, его обещали провезти по самым голодным районам. Бог знает, что там может случиться. Спорить с ним и просить его хотя бы повременить с этой поездкой – бесполезно.
Вчера наконец я решила пройтись. Иду по Серпуховке, уже темнеет, прохожих немного, сыпется редкий и сонный снежок. На пути все чаще попадаются пьяные, которых здесь так же много, как в северных районах Парижа, но милиция не обращает на них никакого внимания: протрезвеют и сами уберутся. В Москве почти нет питейных заведений, но водку можно дешево купить в любом государственном магазине,