почувствует усталость, испуг, раздражение, ему (для того, чтобы в полной мере, остро и сильно пережить и осознать свои ощущения!) необходимо будет хотя бы на время освободиться от присутствия связанных с ним людей. Одиночество – как детская железа, выделяющая вещество, которое помогает детям переваривать молоко и отсутствует у взрослых. Оно переносит человека в состояние беззащитности, и он начинает различать те острые, болезненные краски и запахи жизни, которые сопровождают ребенка. Сейчас Ушакову казалось, что стоит уехать в Нью-Йорк и купить там квартиру, как Лиза, навязанная ему этим длинным днем, запахом сухой, прогретой солнцем земли, горами с их сочной кудрявою зеленью, птицами, насекомыми, песнями у гудящего и звонко щелкающего сучьями костра, – вся Лиза, как часть этого дня и его основное украшение, исчезнет, растает, вернется туда, где была, и все успокоится в нем, все смирится. Останется то, что и было вчера, позавчера, короче говоря, все то, что было до этого озера, по которому она плыла внутри вспыхивающих бликов, вызвавших у пристально глядящего на нее Ушакова внезапную ослепленность и легкое помутнение в глазах.
В Нью-Йорке жили знакомые, с которыми он несколько раз сталкивался на антропологических конференциях, всякий раз оставлявших досадное чувство запутанной болтовни, с которой приходится мириться, так как всякая область человеческой деятельности, старающаяся ответить на серьезные духовные вопросы, неизбежно сводится к чему-то вторичному и фамильярному. Сейчас, однако, наступило самое время уехать в Нью-Йорк, позвонить своим коллегам, встретиться с ними в хорошем ресторане и быстро зажить тою жизнью, которая вся вдруг открылась ему.
Он нашел расписание поездов, потом посмотрел прогноз погоды. Завтра обещали жару и грозы, а послезавтра, напротив, небольшое похолодание и стопроцентную сухость. Ему хотелось увидеть океан, и он уже решил напроситься в гости к одному из коллег, у которого был дом на Лонг-Айленде, а потом съездить к другому, у которого был дом в штате Коннектикут неподалеку от Нью-Йорка, и этот коллега увлекался верховой ездой и, кажется, даже имел дома лошадь.
Дедовские деньги открыли Ушакову новые возможности, и теперь ему ничего не стоило взять билет на самолет и как следует посмотреть Америку, хотя бы Великий Каньон или даже Аляску.
Все родные ему люди умерли. Они умерли не сразу, с успокаивающими перерывами между своими смертями: сначала отец, дед и бабушка, которых он мало запомнил и поэтому не тосковал без них, потом сероглазая Манон, потом Медальников, которому он был бы должен помочь, потом, позже всех, ушла мама, и Ушаков остался настолько одиноким, что всякий наугад открытый в записной книжке номер телефона сначала пугал его: казалось, что тот или та, чья жизнь протекала под этим вот номером, тоже могли исчезнуть за время, прошедшее с их последнего разговора или последней встречи.
Ничто не держало его, никто в нем уже не нуждался. Вчерашняя женщина, с которой он не хотел бы расстаться, окажись она не беременной (Ушаков усмехнулся, когда вспомнил, что беременность не помешала ей лечь с ним в постель!), ни о чем не спросила его, будто никакие обстоятельства
Окна в доме были открыты, и комнаты переполнились пестрой мошкарой и маленькими белыми мотыльками, напомнившими ему море на юге Франции, куда его иногда увозили летом и где в легком тумане на горизонте дрожали от слишком сильного синего моря и слишком прозрачного воздуха белые паруса, которые казались похожими на мотыльков. Сейчас, когда перед его глазами порхали настоящие мотыльки, они вызывали в памяти море, и эта взаимная похожесть лесных мотыльков и лодок на морском горизонте с их белыми парусами вдруг обрадовала его, как будто на глазах совершилось двойное подтверждение подлинности и тех, и других.
Елизаветы Александровны Ушаковой
Париж, 1958 г.
Вчера были с Настей на кладбище. Потом зашли в наше любимое кафе на рю Дарю, неподалеку от церкви, долго сидели. Разговариваем мы немного. И я этому рада. Зачем вообще говорить? Хорошо, что она рядом, но мне нечего сказать ей, кроме того, что она и так видит. Она ведь видит меня, видит Ленину могилу, и что же еще говорить? Я ей сказала только, что мне жаль Георгия, который Ленечкину смерть переживает иначе, чем я: он не чувствует, что Ленечка от нас не ушел. Сколько раз я пыталась ему помочь, но ему, наверное, даже тяжелее от моих слов. Не дай бог, подумает еще, что я сумасшедшая.
Смотрю на мою Настеньку. Как она изменилась! Не в том дело, что годы ее состарили – кого они молодят? – а в том, что исчезла вся яркость, благодаря которой она так выделялась. Сейчас это просто лицо, очень тихое, незаметное, очень тонкое, немного бескровное, и только вчера, когда было сильное солнце и она раскрыла над головой шелковый зонт, весь в золотых и оранжевых узорах, я увидела на ее щеках и глазах отблески этого шелка и сразу представила себе ее такой, какой она была прежде.
– Тебя как будто высушили, – сказала я ей. – Ты была похожа на цветок, полный дождевой воды. Куда же ты делась?
Я уверена, что она на меня не обижается. Кто, кроме сестры, скажет ей правду?
Она только быстро глаза опустила. Как монашка.
– Другая на моем месте совсем черная бы ходила, Лиза.
Анастасия Беккет – Елизавете Александровне Ушаковой
Москва, 1934 г.
Лиза, прости, сил не было написать тебе, и ты, наверное, беспокоишься за меня. В понедельник я поехала встречать Патрика. Ждала долго, продрогла. Наконец показался поезд. До этой минуты меня всю колотило, а тут вдруг охватило полное безразличие и сразу захотелось спать. Патрик спрыгнул с подножки и направился ко мне. Пока он протискивался через людей, хлынувших из вагонов, я заметила, что с каждым шагом он все больше и больше закрывает изнутри свое лицо, а когда он подошел совсем близко и я увидела его глаза, все оборвалось во мне. У него были глаза человека, который носит в себе снаряд и боится, что каждую секунду этот снаряд может взорваться. Он еле дотронулся губами до моей щеки, взял меня под руку, и мы пошли. Сели молча в машину, почти молча доехали до дома. Товарищ Варвара открыла нам дверь.
– Спасибо, вы можете идти, – сказал он ей.
Она хотела что-то возразить, но передумала, напялила свое пальто и ушла.
– Мне нужно помыться.
Он даже не взглянул на меня, закрылся в ванной комнате. Его не было, наверное, больше часа. Я слышала, как льется вода, и не знала, что делать. Мне было страшно и в то же время безразлично. Странное это желание заснуть, наступившее еще на вокзале, не проходило. В ванной стало совсем тихо. Почему-то мне пришло в голову, что он разрезал себе вены. Я изо всей силы ударила ладонью по двери. Опять полилась вода, но он не отзывался. Мне казалось, что с ним что-то случилось, и нужно звать дворника, ломать дверь. Но дверь открылась сама, и он вышел в халате, босиком. Прошел мимо меня, взял свой чемодан, который стоял в прихожей, и начал доставать из него какие-то листки исписанной бумаги и тетради. Он доставал и складывал их на пол рядом с зеркалом, по-прежнему не глядя на меня. Я подумала, что он уже все знает про Уолтера, но это была нелепая мысль – он же только что приехал!
– Я должен работать, – сказал он. – А потом мы можем поговорить с тобой, если у меня будет время.
– О чем поговорить? – прошептала я.
– Мне нужно сообщить тебе, что наша прежняя жизнь навсегда закончилась.
Еще немного, Лиза, и я бы сама начала ему рассказывать про Уолтера, но он вдруг сказал:
– В лучшем случае они выкинут меня из страны, а в худшем – расправятся как-то иначе.
– Кто «они»?
– Хозяева России. Но я за себя не боюсь. Я завтра же передам все материалы дипломатической почтой, и послезавтра «Манчестер гардиан» и «Лондон пост» их напечатают.
– Материалы о чем?
Я не поняла его. При чем здесь его материалы? Разве он говорил не о нас, не о нашей жизни? Он сидел на корточках перед зеркалом и рылся в своих бумагах. Я стояла. Вдруг он обхватил мои ноги и с силой рванул меня вниз. Я упала на пол рядом с ним.