вырос гудящий в темноте оранжевый блеск, запахло смолою, но тут же пропало. Папа с мамой уехали в больницу, где ждали какую-то девочку, беби, а Мэтью остался с индуской и кошкой. Индуска щипала под бровью пинцетом, а кошка уютно спала на кровати. Опять он сбивался! Нужно было восстановить в памяти этот день и правильно расположить огонь, чтобы он вырывался из камина, а не из окна, где все было белым. Камин, от которого осталось только красноватое слово, а самого существа уже не было, ибо Мэтью так и не вспомнил, как оно выглядит, между тем оборотился деревом и подставил снегу свой ствол, чтобы снег бинтовал его раны бинтами. Камин заболел, он был в ранах весь, в ранках.
Внезапно Матвей испугался, что и его захотят бинтовать. Он тоже был теплым, горячим, оранжевым с красным. В нем бился огонь. В нем, внутри, а не в небе. Огонь озлоблялся, и кошка дрожала. А ей полагалось дремать на подушке. Огню полагалось жить только в камине. Индуске – щипать свои брови пинцетом. И ждать всем Сесиль. Во всем нужен порядок!
Наконец Мэтью не выдержал и раздвинул занавески в спальне. Беззвучное, грозное все еще было. Оно не устало валить, задыхаться. Внутри белого появился бугорок, и медленно, с огромным трудом одолевающая горку, на которой стоял их дом, подползла знакомая машина. Она остановилась, из нее вылез отец и принялся доставать что-то из глубины. Не успел раздавленный юноша Мэтью своей непослушной ослабленной памятью наткнуться на то,
Не открывая глаз, он тоже почуял рядом с собой Сесилию, маму и папу. Они были близко, живые и в страхе. Сесиль стала красной от слез и распухла. Вытирая лицо руками, она сковырнула прыщик на крыле носа, и он кровоточил. А мама (поскольку она не привыкла к несчастьям, а только к карьере и ловким коллегам!) все время держала в руках его руку. Как будто руками кого-то удержишь!
Глаза Мэтью перекатывались под тонкой кожей век, обжигая собой эту почти прозрачную кожу, и успевали поймать любое движение близких по комнате: и то, как мама взяла полотенце, висевшее на спинке кровати, чтобы вытереть лоб, и то, как папа снял пиджак и бросил его прямо на пол, и то, как Сесилия, щелкнув заколкой, туго-натуго стиснула волосы, и белое все, что в ней было, исчезло, остались одни только красные слезы.
Нужно было сказать им, что он все уже видит. Но веки не открывались, они были склеены. И рот был похож на крыло стрекозы: он вздрагивал, мелко, неловко, беззвучно, как будто готовясь взлететь прямо в небо.
Елизаветы Александровны Ушаковой
Париж, 1959 г.
Вчера Мите исполнилось четыре года. Втроем ходили к Вере: Георгий, Настя и я. Настя привезла из Китая чудесную игрушку: механический кораблик, точную копию традиционного прогулочного судна восемнадцатого века. Я такой красоты никогда не видела. Корпус кораблика сделан из дерева и обшит слоновой костью и жестью, на палубе – фигурки двух слуг, трех музыкантов и танцовщицы, которые прислуживают богатому путешественнику и развлекают его. Повыше, на носу корабля, фигурка божества- покровителя, сделанная из янтаря. Настя сказала, что в китайских легендах часто говорится о небесных ладьях, в которых веселые небожители путешествуют по земным морям и океанам. Потом она поправилась: «бессмертные небожители». Я не могу слышать слово «смерть», не могу.
Митя еще больше напоминает отца. Вера похудела, в ее лице проступили какие-то грузинские черты, и даже эти узкие глаза, которые так любил мой Ленечка, уже не кажутся такими узкими, их словно растянули изнутри. Всю прошедшую неделю – нет, даже больше – я продолжала мучиться с его тетрадями. Настя сидела в одной комнате, я в другой. Мы с ней почти и не разговаривали. Вчера вечером после Митиного дня рождения она сказала, что уезжает обратно в Китай. Теперь я поняла, как много неразрешенного и запутанного в ее жизни. Она, как и я, любила двоих: и своего покойного мужа, и этого дьявола Дюранти, который тоже недавно умер. Настя во многом похожа на меня, мы не живем просто, как остальные женщины, но постоянно
Он был еще совсем маленьким, лет двух, не больше, и я принялась брать его с собой в церковь. Подносила его к Иверской Богоматери, и мы подолгу стояли с ним, смотрели. Когда он немного подрос, он спросил у меня: все ли матери на свете такие же добрые, как Она?
И я ответила: «Все».
Вчера прочитала в его тетрадке:
В Тулузу мы с ним поехали ранней весною на две недели. Ему было не пять, а шесть лет, он перепутал. Туда же должен был приехать Коля и поселиться на старом постоялом дворе, переделанном в гостиницу. Мы уже несколько раз так поступали: я брала маленького Леню и уезжала, потом туда же, где были мы, приезжал Коля, останавливался неподалеку, и мы с ним встречались. Но прежде, до Тулузы, Леня был совсем крошечным и ничего не понимал, а тут он впервые заподозрил меня, потому что услышал наш с мамой разговор. Господи, я же все помню.
Я тогда готова была расстаться с Георгием, развестись, и если бы Коля был немного настойчивее, может быть, так бы оно и случилось. Уж очень мы плохо тогда, нервно жили. Теперь понимаю, что Георгий чувствовал все, что во мне бушевало, и был весь раздавлен, не знал сам, что делать. Я ехала к родителям не только для того, чтобы отдохнуть от наших скандалов, но втайне надеялась, что наконец-то познакомлю их с Колей, перетяну их на свою сторону, и все это сразу решится. Но когда я попала в свой дом, увидела маму и папу, таких постаревших, уставших ото всего, что им выпало в жизни, любящих нас и радующихся тому, что у меня все в порядке, есть муж и ребенок, – я сразу обмякла, поняла, что ничего не скажу, нет у меня ни сил, ни решимости причинить им еще одно горе, и сразу наступило душевное отрезвление. Я даже хотела дать тогда Коле телеграмму, чтобы он оставался в Париже, но потом не сделала и этого, просто махнула на все рукой: будь что будет.
В первый же вечер и произошел мой с мамой разговор сразу после чая, когда папа отправился на свою обычную прогулку, а Леня, набегавшись, спал на качалке. Я помню этот разговор так, как если бы он был вчера. Мы сидели на террасе, и мама – я помню – перетирала чайные чашки. Потом она спросила, что со мной, почему я такая грустная. И я ей тогда рассказала про Колю. Мама вскочила, стала шарить по всем карманам в поисках папирос, потом исступленно зашептала:
– Не смей! Не смей этого делать! Ты живешь с благородным человеком!
А я запальчиво ответила, что, кроме благородства, нужны и другие причины для того, чтобы жить вместе, а я вышла замуж за Георгия только потому, что они с папой все уши мне прожужжали, что он благородный человек.
Мама наконец закурила трясущимися пальцами, закашлялась и заплакала. Я и сейчас слышу, как она тогда сильно и горько плакала, и у нее тряслась голова, как у старухи. Потом она сказала, что они с папой прожили жизнь и хлебнули в ней, а я все готова сломать, никого не жалею. Я опять попыталась объяснить, что мой с Георгием брак – ошибка, которую можно исправить.
– Что значит – исправить? Как это – ошибка? Георгий – твой муж.
Открыла Священное Писание и прочитала:
– «Как ты не знаешь путей ветра и того, как образуются кости во чреве беременной, так не можешь знать дело Бога, Который делает все».[67]
Я помню, что после этого сразу замолчала, и мама тоже притихла. Догадалась, что я наконец ее услышала. Мы с Настей часто поражались тому, как она умеет ошеломить, оглоушить, сломать, а потом вдруг мягко, тактично отступить, отхлынуть, как волна, подобравшая свою пену и уступившая место другой волне.
– Сама все решай. Все сама. Не молодка. Вон мальчик какой! Ты о мальчике думай.