самое любимое место. Однажды я пошла посмотреть, как он там, и увидела, что он спит. Лежит на траве и крепко спит с открытым ртом. Я села рядом тихо, чтобы не будить его, потом положила его голову себе на колени, и он только чуть-чуть приоткрыл глаза, увидел, что это я, и почему-то смутился, огненно покраснел. Я не поняла тогда почему. Теперь понимаю: он все время был настороже, все время боялся, что паутина, в которой мы барахтаемся втроем – я, его отец и он сам, – неожиданно прорвется, и то, что наступит потом, та глухая дыра, в которую мы втроем тотчас же и провалимся, будет хуже, чем если бы мы все умерли, и все это может произойти в любой момент. Не проснувшись до конца и не контролируя себя, он испугался тогда, что я, может быть, и пришла сообщить ему, что это уже случилось.
Сейчас, когда его нет, я даже не понимаю, как он мог так долго притворяться, что ни о чем не догадывается, как он сумел так обмануть меня. Иногда вдруг спохватываюсь, и приходит в голову, что я, наверное, все преувеличиваю, и это действительно были медицинские опыты, поставленные им на себе самом из упрямства и желания испытать что-то, что испытывают только люди, находящиеся под действием наркотика. Он был фантазером, мой сын. Эти мысли ненадолго успокаивают меня, и я даже вспомнила, как кто-то сказал, что интерес к смерти и страх перед ней является одним из самых мощных двигателей жизни. Он ведь не хотел умирать. Он всего-навсего
Ведь вот же он пишет:
Вермонт, наши дни
На берегу озера паслись белые, как молоко, коровы. Над ними блистало веселое солнце. Коровы казались почти что святыми от этой сияющей солнечной дрожи, как будто бы вся их душа вдруг раскрылась, как только цветы раскрываются утром. Людей рядом не было. Странное дело: отчего людям кажется, что они важнее всего остального – хотя бы вот этой спокойной коровы? А что они знают о жизни и смерти? Ни часа рожденья, ни часа кончины, ни даже того, что их ждет на дороге, когда они просто гуляют беспечно.
Подобные странные мысли мелькали в голове Ушакова, разгоряченной любовью и истерзанной воспоминаниями о ее теле и голосе. Да, голосе тоже. То тихом, то детском, а то очень женском, похожем на голос Манон в телефоне, когда та, как шелком, шуршала по уху и вдруг неожиданно вешала трубку. Он боялся напоминаний о Манон, боялся ее неостывающих прикосновений, и ему самому себе не хотелось признаваться, что в Лизе скользили черты сходства с нею: привычка наматывать волосы на указательный палец, хмуриться и улыбаться одновременно, смотреть исподлобья с веселым укором.
Он подошел к ее двери и постучал. Комната была, как всегда, не заперта. Те же туфли с коричневыми лентами у кровати, та же книга, которую она, скорее всего, уже не читала, тот же слабый, слегка дымный запах ее духов, который он уже знал и который сразу же вызвал в нем непреодолимое желание увидеть ее. На вырванном из записной книжки листке было написано: «Ну, где же ты??? Где ты?» Листок валялся на полу. Ушаков остановился в недоумении: кто мог написать ей так требовательно, перед кем она должна отчитываться? Стало неловко, что он прочел что-то, не рассчитанное на посторонних, и он поспешно вышел, плотно прикрыв за собой дверь.
Надежда с выражением досады на своем круглом румяном лице оттаскивала от стула Коржавина, который пытался сесть на чью-то сумку, не заметив ее по причине своего плохого зрения, но бросила все: и сумку, и, с полным подносом, слепого Коржавина, когда Ушаков появился в столовой.
– Куда же вы делись? – тревожно спросила Надежда, посмотрев на Ушакова так, что он немедленно почувствовал себя виноватым. – Кого-нибудь ищете?
Он слегка пожал плечами.
– У нас тут та-а-акие де-е-е-ла! – низко и влажно протянула Надежда. – Матвеюшка плох, спит под трубкой, в спектакле его заменили на Пола. Вы видели Пола, ну, Пашу? С усами? Вон он, макароны себе набирает! Но Паша и роли-то толком не знает, и роль не его! А что делать, скажите? Ведь съехались все: весь Нью-Йорк, вся Канада! Из Баффало даже приехали трое! Вермонт наш – весь тут, плюс, конечно, Нью-Хэмпшир! Я вас познакомлю, хотите? Со всеми!
Ушаков вежливо улыбнулся. Надежда поправила вспотевшие от волнения короткие колечки волос на лбу.
– Смотрите, смотрите! В углу, там, где лимонад, видите? Маленькая такая? Видите?
Ушаков увидел очень маленького роста женщину с нагловатыми глазами.
– Вот ангел так ангел! – вздохнула Надежда, как будто ей самой хотелось бы стать ангелом, но она не умеет. – Она строит хосписы! Такое ее дело жизни. Приехала к нам из Москвы, вышла замуж. Здесь есть адвокат один русский, Порфирий. Он сам из семьи композитора Мусоргского. И носит фамилию Мусоргский. Проша. Женился на ней там, в Москве. Безрассудно. Влюбился, все бросил. Она – Евдокия, он – Проша. Красиво? А хосписы? Это ведь важное дело! У нас и в Париже их так не хватает!
– Откуда вы знаете?
– А где их хватает? – справедливо удивилась Надежда. – На все нужны деньги.
– И что? Адвокат дает деньги?
– Какой адвокат? И откуда там деньги? Он пьющий, Порфирий. Дают коммерсанты.
– Американские коммерсанты?
– Не только, не только! Свои тоже есть, патриоты. Здесь новые русские обосновались. Они и дают свои деньги Дуняше. Мы с мамой считаем, что так даже лучше.
– Чем как?
– Чем чужие. Чужие дадут и тотчас же забудут. Чужим я не верю.
– А эти – свои?