внука. Митя становится все милее и милее, у него густые темные ресницы – у Лени никогда не было таких густых ресниц – и очень лукавая мордочка. Он веселый мальчик, но неспокойный, часто просыпается по ночам, начал даже рассказывать Вере свои сны. Снятся ему все время какие-то корабли, и иногда утром, совсем еще заспанный, он подбегает к окну и смотрит с удивлением на полную машин улицу. Однажды сказал Вере: «Ca me manque beaucoup».[80] Вера спросила: «По чему?» Оказывается, он скучает по морю, которое видел один раз в жизни, когда ему было восемь месяцев!
Сейчас, пока писала, вернулся Георгий и сказал, что был у доктора Пера с визитом. Ничего особенного, просто проверка. Что-то он хитрит: не в его характере ходить к докторам проверяться. Спросила, как доктор Пера. Несколько лет назад у него случилось несчастье: жена и дети-близнецы, мальчик и девочка, погибли в автомобильной катастрофе. Он несколько месяцев не работал, никого к себе не подпускал, не подходил к телефону. Мы только слышали краем уха, что его лечил какой-то китаец.
Георгий ответил, что доктор Пера выглядит намного лучше, после визита они вместе вышли на улицу и, когда попрощались, доктор Пера торопливо бросился к своей машине, облокотившись на которую стояла женщина в синем пальто и махала ему рукой.
Анастасия Беккет – Елизавете Александровне Ушаковой
Нанкин, 1938 г.
Вчера мы долго разговаривали с доктором Рабе. Он поделился со мной своими наблюдениями: люди не могут долго выдержать тех испытаний, которые выпадают им на долю, они ломаются. В его миссии работала одна американка, Эва Талботс, работала самоотверженно, особенно в первые недели оккупации, вытаскивала на себе больных и раненых, разыскивала живых под грудами мертвых и обломками зданий, но потом будто почувствовала бессмысленность всего, что вокруг, и у нее опустились руки. Доктор Рабе сказал мне, что она стала «каким-то маньяком Бога, который везде замечал Его отсутствие».
Я спросила его:
– Почему вы говорите об этом именно мне?
– Потому что я боюсь, что именно вы тоже можете сломаться. Тем более что вы сюда приехали не для того, чтобы помочь этим несчастным китайцам. Вы приехали, чтобы выйти на след тех, кто убил вашего мужа.
– И что здесь такого? – пробормотала я.
– Здесь все очень плохо, – грустно сказал Рабе и опустил голову. Нос у него весь пронизан розовыми кровеносными сосудами, а глаза – голубые и чистые, как цветы ириса. – Вы хотите не сохранить себя, а разрушиться окончательно. Вам сейчас кажется, что главное – это выяснить, как он погиб, почему выбрали именно его и что можно сделать, чтобы наказать этих людей, которые виноваты в его гибели. Ведь я все правильно понимаю?
– Однако это не мешает мне помогать…
– Ах, что вы! – воскликнул он. – Нет, это сильно мешает! Ведь мы помогаем не только людям, мы стараемся помочь и Богу, а вы полны ненависти. В вашей душе сейчас много зла. Pour un coeur qui s’ecoeure, a le chant de la pluie…[81]
Я не дала ему договорить.
– Какая вам разница,
Он промолчал, и тогда я спросила его, что известно об Иваре Лисснере, о котором мне писал Патрик. Рабе снова уклонился от ответа, сказал, что видел Лисснера всего пару раз и воздерживается от каких бы то ни было суждений, потому что мы живем в такое время, когда проще всего заподозрить любого человека в любом зле. Люди сошли с ума, и никто никому не верит. Мне недавно рассказала одна русская женщина, из простых, Маша (они с мужем попали в Китай еще в двадцатых годах), что среди белоэмигрантской молодежи начали формировать антисоветские подразделения, которыми управляет то ли японская, то ли немецкая разведка. Я спросила у нее: зачем нужны эти белоэмигрантские части? Против кого они направлены? Оказывается, что из Китая и Маньчжурии забрасывают в Советскую Россию шпионов, а русские со своей стороны забрасывают людей сюда, в Китай и в Маньчжурию, так что теперь весь Дальний Восток наводнен шпионами и доносчиками. У Маши двое мальчиков десяти и четырнадцати лет. Она только руками всплескивает:
– Люди-то до чего стали страшные! Куда мне детей от них прятать?
– Вот, – говорю я вчера доктору Рабе, – а вы меня убеждаете в том, что я не должна искать убийцу, потому что это мешает Богу «делать свое доброе дело». Вы ведь так говорите?
– Зачем вам его искать? Разве можно опираться на ненависть?
– На что же тогда опираться? На убеждения?
– Нет! Люди твердых убеждений ни на что не годны, вы разве не знали? Они не живут, не чувствуют, а замирают с открытым ртом и поднятыми руками, как в остановившемся фильме!
Ушам своим не верю. Это говорит человек, принадлежащий к нацистской партии! Какая путаница, господи. Ушла после разговора с ним полностью разбитая. О чем мы все спорим? Неужели никто на свете, кроме меня, не чувствует, как быстро приближается наша общая страшная ночь?
Вермонт, наши дни
Поскольку Ушаков так резко оборвал свою дружбу с приветливой русской школой, он не знал и последних событий в этой школе, случившихся совсем уже перед закрытием, когда августовская жара достигла своего пика и все на земле стало казаться не светло– и темно-зеленым, как раньше, а словно бы вдруг помутившимся, вязким, и белого стало значительно больше.
Началось с того, что свободолюбивая Саския, разомлев от жары, отправилась одна на речку, когда все дремали и спали, закончив обед свой в просторной столовой. В такое время, то есть после полудня, вообще не рекомендуется купаться. Во-первых, опасно на сытый желудок и, кроме того, слишком жаркое солнце. Но Саския все же отправилась. Мягко переступая по сочной траве своими веревочными, принятыми в здешних местах сандалиями, в которых покрашенные в яркий цвет ногти на полных ногах ее краснели в траве, будто сочные ягоды, Саския добралась до речки, негромко позвякивающей в тишине. Все снявши с себя и в воде отразившись, сомлевшая Саския в позе Данаи легла прямо в речку, у самого берега. Постепенно сладкий сон навалился на ее скульптурные тяжелые веки, закрылись влажно блистающие глаза, и вся голова с волнистыми бронзовыми косами, удобно пристроив себя на коряге, совсем отключилась от внешнего мира.
Проснулась же Саския от того, что незнакомая рука очень нежно поглаживала ее грудь, а к воздуху, медовому и сладкому от цветений, примешался резкий запах спиртного. Над Саскией, покрасневшей от недолгого сна на речном берегу, как абрикос, стоял мускулистый, но голый мужчина, по виду не старый, славянского типа.
– Ай, вах! – в ужасе вскричала Саския, порываясь сделать сразу многое: во-первых, вскочить, во- вторых, убежать, а в-третьих, хотя бы немного прикрыться.
Вскочить ей не удалось, потому что, безобразно опустившись на корточки, незнакомый сатир обеими руками надавил на ее мягкие плечи так, что Саския не могла и шевельнуться. Куда же бежать? Да и как? Невозможно! Прикрыться же было решительно нечем, так как сатиновый, в зеленый горошек, сарафанчик Саскии невинно лежал среди пестренькой травки, сливаясь с ее шелковистым узором.
– Хэллоу, русалка! – прорычал сатир и вдруг откровенно лег рядом с корягой, не выпуская, однако, Саскию из своего плена.
От ужаса Саския заговорила по-английски.
– Да я не фурычу, кончай свои трели, – сказал славянин. А сам между тем притиснул Саскию крепче, и руки пошли безобразничать сразу. – Хорошая телка! Понравилась, вот что.
– А ну, уходи! – крикнула Саския, вспомнив русский язык, и начала яростно царапаться. – Сказала кому: уходи, безобразник!
– Какая, однако! – усмехнулся сатир, не ослабляя объятий. – А я, может, честный? Я, может, женюся?
– А-а-а-а! Помогите! – хрипло и страшно заорала Саския, и в ту же минуту из негустого лесочка возникли три прекрасных юных американских кадета в летней кадетской форме, а именно в белых рубашках и синих широких штанах.
Пользуясь тем, что в американской кадетской школе, расположенной неподалеку от русской культурной школы, тоже была жара, трое юных кадетов самого первого года обучения (однако же сильных и, главное,