потерял очки. Я вам сейчас звоню из больницы Сэндая. Муж здесь проходит медицинское обследование: томография, рентген, психиатрическая экспертиза… Врачи сказали, что головной мозг работает нормально и физическое состояние опасений не вызывает. Обычный провал памяти. Как вышел из квартиры матери, как поднимался по лестнице — помнит. Что было дальше — нет. Но, во всяком случае, надеюсь, завтра сможем вернуться в Токио вместе.
— Это хорошо.
— Я очень признательна вам за расследование. Но теперь необходимости отнимать ваше драгоценное время больше нет.
— Похоже, что так, — сказал я.
— Темное это дело, с какой стороны ни посмотри, много непонятного. Но как бы там ни было, муж вернулся живым и здоровым. Для меня это самое главное.
— Несомненно, вы правы, — сказал я. — Что здесь может быть главнее?
— Так вот о благодарности… Вы что, так и не примете?
— Как я вам уже говорил на первой встрече, я не беру ничего, что может относиться к вознаграждению. Поэтому прошу вас даже не беспокоиться. При этом благодарю за беспокойство.
Повисло молчание. Невозмутимое: дескать, мое дело предложить, и я это сделала. Я тоже по мере сил поучаствовал в этом молчании, какое-то время наслаждаясь его невозмутимостью.
— Ну, будьте здоровы, — вскоре произнесла женщина и повесила трубку. С каким-то, я бы даже сказал, сочувствием.
Я тоже опустил трубку. Затем, вращая в руке новый карандаш, уставился в белый лист блокнота. Этот белый как снег лист напомнил мне о только что вернувшейся из химчистки свежей простыне. В свою очередь, свежая простыня напомнила о вальяжно дремавшем на ней покладистом трехцветном бобтейле. Образ дремлющего на свежей простыне покладистого бобтейла несколько меня успокоил. Затем я напряг память и аккуратно записал на белом блокнотном листе одно за другим: «Вокзал Сэндай, в пятницу около полудня, телефон, похудел на 10 кило, та же одежда, очки утеряны, провал памяти на 20 дней».
Провал памяти на двадцать дней.
Я положил карандаш на стол, откинулся на стуле и посмотрел в потолок. Оказывается, по нему разбегается узор неправильной формы. Я присмотрелся, и мне показалось, что он напоминает карту звездного неба. Разглядывая это вымышленное небо, я подумал: ради собственного здоровья, пожалуй, стоит снова закурить. В голове продолжали едва слышно цокать по лестнице шпильки.
— Курумидзава-сан, — заговорил я вслух, обращаясь к углу на потолке, — добро пожаловать назад, в реальный мир. В красивый трехмерный мир, окружающий вас: с его страдающей неврозом страха мамашей, женой на шпильках, что как ледорубы, с его «Меррилл Линчем»…
А я опять буду искать нечто, формой похожее на дверь, или зонтик, или пончик, или слона, — где- нибудь в другом месте. Там, где бы оно ни нашлось.
Перекати-камень в форме почки
Вот что сказал отец, когда Дзюмпэю было шестнадцать. Хоть в жилах сына и текла родительская кровь, их отношения не располагали к беседам по душам. К тому же отец лишь изредка высказывал свои философские (философские ли? пожалуй) взгляды на жизнь, поэтому тот диалог врезался в память отчетливо. Но что к нему привело, Дзюмпэй совершенно не помнил.
— Лишь три женщины по-настоящему имеют для мужчины смысл в жизни. Это не много, но и не мало, — сказал отец.
Даже не сказал — заявил. Равнодушно, однако все же категорично. Таким тоном говорят, что Земля делает оборот вокруг Солнца за год. Дзюмпэй молчал и слушал. Он удивился этой фразе, сказанной ни с того ни с сего, и как-то даже не смог сообразить, что должен ответить.
— Поэтому сколько бы ты ни знакомился и ни встречался с разными женщинами, — продолжал отец, — ошибешься в выборе — считай, зря потратил попытку. Запомни это хорошенько.
Спустя время в голову сына закрались сомнения: «Судьба уже свела отца с этими тремя женщинами?
Мать — одна из них? Если так, что у него было с остальными двумя?» Но спросить об этом у отца он не мог. Напоминаю: до уровня откровенных разговоров их отношения не дотягивали.
В восемнадцать он покинул родительский дом, поступил в один из токийских институтов, с тех пор несколько раз знакомился и встречался с девушками. Одна вроде бы «по-настоящему имела для него смысл». В этом он был уверен — и, пожалуй, верит по сей день. Но пока Дзюмпэй пытался сформулировать, как ей открыться (такой уж характер — на раздумья ему требовалось времени больше, чем прочим), она вышла замуж за его близкого друга. И успела стать матерью. Тем самым из жизненного выбора ее пришлось исключить. Вообще скрепя сердце выбросить ее из головы. Как результат, на долю Дзюмпэя, если придерживаться отцовской теории, теперь оставалось всего две «по-настоящему имеющих смысл» женщины.
При каждом новом знакомстве Дзюмпэй задавал себе вопрос: а действительно ли эта женщина имеет для него смысл? Так рождалась дилемма. Сохраняя надежду, что каждая новая встреча станет «по- настоящему имеющей смысл» (разве кто-то надеется на иное?), Дзюмпэй вместе с тем опасался преждевременно истратить остававшийся лимит. Неудачная попытка связать жизнь с той первой и очень дорогой для него женщиной подкосила его уверенность в собственных возможностях — очень важной способности своевременно и уместно реализовать любовное чувство. В итоге он считал, что, хватаясь за никчемное множество, он все так же упускает нечто самое важное в жизни. И с каждым разом его душа погружается все глубже туда, где нет света и тепла.
Так постепенно дошло до того, что после знакомства с каждой новой женщиной он через некоторое время в глубине души успокаивался и замечал в ее характере либо поступках и действиях хоть что-то — любую мелочь, приходившуюся не по душе; она и вызывала в нем раздражение. У Дзюмпэя это вошло в привычку — поддерживать с многочисленными женщинами поверхностные отношения, держаться от них на расстоянии. Он некоторое время встречался с такой партнершей, присматривался к ее поведению, но, дойдя до определенного предела, отношения прекращал. При расставании хотя бы не было вражды и ругани. Даже скажем так: он с самого начала избегал отношений с теми, кто не давал надежды на мирное расторжение отношений. Незаметно Дзюмпэй обрел нечто вроде нюха на удобных для себя партнерш.
Он и сам не мог понять, откуда такая способность: из глубин его природы или сформировалась апостериори. Если апостериори, ее вполне можно назвать проклятием отца. Заканчивая институт, он крепко поругался с родителем, прекратив с ним все отношения, — и лишь отцовская теория о трех женщинах, ничем, правда, не подкрепленная, не оставляла его в покое. Порой — отчасти в шутку — даже приходила на ум мысль о гомосексуализме. Глядишь, так и удастся избавиться от этого дурацкого отсчета. Однако хорошо это или плохо, но Дзюмпэй испытывал физический интерес все равно только к женщинам.
Как позже выяснилось, женщина, с которой он тогда познакомился, оказалась старше его. Ей было тридцать шесть, ему — тридцать один. Один его знакомый открывал французский ресторанчик где-то по пути от Эбису к Дайкан-яма и пригласил его на церемонию. Дзюмпэй был в летнем пиджаке в тон шелковой темно-синей рубашке «Перри Эллис». Друг, с которым он договаривался о встрече на вечеринке, прийти не смог, и поэтому он не знал, куда себя девать. Сидя в одиночестве на стуле возле стойки бара, он потягивал бордо из бокала. И вот, когда он собрался было уходить и уже начал искать глазами хозяина, чтобы попрощаться, к нему, держа в руке неизвестный коктейль фиолетового цвета, подошла высокая женщина. Первым делом на Дзюмпэя произвела впечатление ее великолепная осанка.
— Говорят, вы писатель? Что, правда? — спросила она, положив руку на барную стойку.
— В общем, похоже, что так, — ответил он.
— То есть в общем писатель? Дзюмпэй кивнул.
— И сколько у вас книг?
— Пара сборников рассказов да перевод. Ни один толком не продался.
Она окинула его оценивающим взглядом. И улыбнулась, вполне довольная увиденным.