полуоторвавшийся жестяной лист. Становилось очевидно, что идти умирающая псина не в состоянии. Секунду поколебавшись, Кешка подхватил ее на руки. Сука попыталась было зарычать, но получилось что-то вроде жалобного стона.
Кешка осторожно провел рукой по покрытой сероватой коростой спине и издал успокаивающий воркующий звук на языке Друга. Псина на его руках забилась в истерике, напоминающей агонию. Кешка лишь сильнее прижал ее к себе и перешел на человеческий язык.
– Хорошо, все хорошо. Есть, спать, много спать, отдыхать…
Псина снова затихла, повисла грязной половой тряпкой, которой вытерли что-то крайне неаппетитное. По внутренней дрожи, сотрясавшей ее истощенное тело, Кешка знал, что она не успокоилась, а лишь исчерпала последние силы. Кешка ругал себя. Как он мог забыть о том, что даже деревенские псы, выросшие на расстоянии броска от леса, не понимают языка сородичей Друга!
Валек и Васек ошеломленно молчали, а Млыга при бессловесной, но явной поддержке Тимоти и Бояна, воздвигся на пороге гневной стеной.
– Выкинь эту шваль туда, откуда ты ее принес! Быстро! Этого нам еще не хватало! Мало твоих вонючих печек! Дай я ее сам прикончу, чтоб не мучилась! Или ты эту дохлятину на жаркое принес?! Так мы тебе не китайцы! – Млыга бушевал еще некоторое время, но Кешка молчал, и это наконец было всеми замечено.
– Пошел вон! – кратко и энергично подвел итог Тимоти. – И возвращайся без этих мощей.
– Нет, – спокойно сказал Кешка, аккуратно обошел Млыгу, и осторожно опустил рыжую суку на заранее расстеленный в коридоре ватник. – Она будет делать здорова. Скоро. Жить здесь. Мешать не будет.
– Щас я тебе покажу, кто кому здесь мешает, – значительно пообещал пришедший в себя Валек, поднимаясь с дивана. – Щас я тебе зубы, в натуре, пересчитаю. Будешь их, в натуре, на полочке своей в ванной хранить.
Васек захихикал. Все шутки Валька казались ему необыкновенно смешными.
Кешка опустился на корточки рядом с рыжей сукой, уперся в пол костяшками пальцев и зарычал. Это было так неожиданно, что все онемели, а Валек, не до конца поднявшийся с дивана, замер в нелепейшей позе с полусогнутыми коленями и оттопыренным задом. Тимоти шагнул вперед с зажатой в руке колобашкой неопределенного вида, явно собираясь вырубить Кешку, а Боян вдруг заметался за спинами насельников и заговорил быстро и суетливо, словно рассыпая крупу:
– Не трожьте его, слышьте, не трожьте! Может он, слышьте, взбесился, а? С ума сошел, говорю! Придурок же он, слышьте! Алекс же нас всех… Не трожьте его! Пускай! Может, он еще ничего, оклемается!
– Что же, и шваль эту здесь оставить прикажешь? – брюзгливо поинтересовался Млыга. Тимоти, не двигаясь с места, задумчиво поигрывал колобашкой.
– А пускай, пускай, – увещевающе тараторил Боян. – Пускай полежит. По всему ж видать – она и сама до утра сдохнет. Небось дохлятину-то он и сам снесет. А сейчас – пускай, пускай, не тревожьте его только, я Алексу скажу, пускай он решает…
– Пускай, в натуре, Алекс решает, – эхом повторил Валек и со вздохом облегчения опустился на диван, растирая затекшие колени. – Искусает еще. Ходи потом, в натуре, от бешенства лечись.
– Бешенство, между прочим, неизлечимо, – заметил Тимоти, внимательно приглядываясь к скалящемуся в полутьме коридора Кешке. – Абсолютно смертельное заболевание.
Боян, как и обещал, ушел на переговоры, а остальные насельники каморы до самого вечера обходили Кешку так, как будто он был черной дырой, а они звездолетами с не очень исправными двигателями.
Поляк, вернувшийся в камору значительно раньше Бояна, расставил все по своим местам.
– Что это такое? – спросил он у Кешки, заметив его и рыжую суку в коридоре, где псина, сытая и согревшаяся, спала, блаженно раскинув лапы, а Кешка сидел, обхватив руками колени, и охранял ее сон.
– Собака. Моя, – тут же ответил Кешка.
– А покраше-то не нашел себе собаки? – в голосе Поляка не было ничего, кроме насмешки, и Кешка, приготовившийся было к новому раунду сражения, успокоился и даже позволил себе кривовато улыбнуться.
– Не нашел. Эту нашел. Совсем больной. Лечить, кормить – здоровый.
– Ну ладно, это твое дело, какие тебе собаки нравятся, – не стал вдаваться в подробности Поляк. – Но если будет ссать в квартире, вышвырну к чертовой матери. Все понял?
– Все, – Кешка улыбнулся еще раз.
– А что остальные-то чумовые такие?
– Боятся.
– Чего? – удивился Поляк. – Собаки что ли твоей? Блох ее?
– Нет, меня, – серьезно ответил Кешка.
– Та-ак, – также серьезно отозвался Поляк, не раздеваясь, зашел в комнату и плотно закрыл за собой дверь. Кешка мог услышать через любую стену даже самый тихий разговор, но сейчас его не интересовало, о чем говорят насельники. Он смотрел, как судорожно вздымается и опадает бок рыжей суки и с удовлетворением чувствовал, что успел как раз вовремя. Она будет жить.
Рыжая сука и вправду оказалась на удивление живучей. Через неделю она уже сама спускалась по лестнице во двор (до этого Кешка несколько раз в день выносил ее на руках и поддерживал, пока она делала свои дела. Проходящие мимо люди смотрели кто с недоумением, кто с сочувствием, а какая-то опрятная старушка вот уже несколько раз выносила Кешке аккуратно завернутые в газетку косточки, и что- то бормотала по поводу того, что вот ведь, видать, и в притонах тоже люди живут, раз такую животину жалеют, и может еще выправится все, хотя кругом одни бандиты… Кешка старушкино бормотание не слушал, но косточки брал).
Окрестили рыжую суку Дурой. Млыга, на удивление, привык к ней раньше всех и, когда отпали серо- красные корки на ее спине и боках, обнажив темно-розовую, теплую и безволосую кожу, стал даже иногда похлопывать ее по спине и по морде, ворча что-то оскорбительно-одобрительное.
– Эх, ты, – подслушал как-то Кешка. – Собачатина пятой категории. Идет в рубку вместе с будкой…
Дура на млыгину ласку охотно отзывалась, крутила серым, похожим на грязный ершик для чистки бутылок, хвостом, и повиливала тощим задом. Валька и Васька она откровенно боялась, Поляка уважала, а Тимоти и Бояну не доверяла. Полным же и безоговорочным хозяином признавала Кешку, и каждый знак внимания с его стороны встречала бурным и неумеренным восторгом.
Со временем от присутствия Дуры обозначилась даже некая польза. Каждого посетителя она встречала звонким лаем, причем чувствовала его еще на подходе к квартире, безошибочно отличала своих от чужих, и не брехала попусту на тех, кто проходил мимо.
– Какой-никакой, а сторож, – удовлетворенно говорил Млыга, подкидывая Дуре лакомый кусочек прямо со стола (Тимоти этого терпеть не мог и брезгливо поджимал ноги, когда Дура касалась его безволосым боком). – Глядишь, и оборонит от лихого человека. Предупредит, по крайности…
В один из хмурых вымороженных дней, когда никуда не хочется идти, и только оранжевые язычки пламени в печке кажутся родными и приветливыми, Кешка сидел на продавленном диване и смотрел телевизор. У стола Млыга учил Дуру прыгать через палку. Дура виляла хвостом, повизгивала от возбуждения и, обежав палку, в который уже раз съедала приманку прямо из млыгиных пальцев. Кешка посмеивался, но молчал, чтобы попусту не злить Млыгу. Телевизионные передачи казались Кешке не только неинтересными, но и странными. Причем странными именно в той их части, которую он лучше всего понимал. Так, он не уставал поражаться тому, какая плохая память у людей Города. Каждый день по многу раз им приходится говорить, какой пастой чистить зубы, каким мылом мыться и каким порошком стирать белье. Даже он, Кешка, уже давно все запомнил, а красивые чистые женщины на экране все показывают и показывают пестрые коробочки, и говорят голосами, сладкими как мед и липкими, как сосновая смола.
– Почему так? – спрашивал Кешка у Тимоти, признанного интеллектуала каморы.
– А потому, что рассчитано на придурков, вроде тебя, – злобно крысился Тимоти.
– Я запомнил, – ничуть не обидевшись, возражал Кешка.