двор выбежал толстый краснощекий солдат со шваброй в руках.
— Битте, битте! — закивал он мне, радостно улыбаясь.
Тут я поняла: хутор занят немцами, в домах, наверное, живут офицеры. А жителей куда-нибудь согнали в одну комнатку и заставляют приносить топливо.
И верно. Отбросив швабру, толстяк взял охапку хвороста и побежал в дом. Из труб внутренних зимних печей валил дым.
Вернувшись на пустынную дорогу, я двинулась дальше в сторону города. И опять увидела тех самых короткоштанных немецких парней. Я их называю парнями, потому как на солдат они похожи не были нисколько. Дорога шла круто вниз. Я спускалась, парни подымались быстрым шагом, но теперь не гуськом, а толпой, вперегонки. Дорога широкая, я им ничем не мешала, но все-таки посторонилась, отошла к кювету. Я на них смотрела я выдавливала из себя угодливую улыбку. Вдруг гляжу, один прямо на меня несется, огромный, вся грудь в рыжей шерсти, настоящий дикий жеребец. И лицо длинное, зубастое, как у жеребца. Бежит и ржет. Меня он, конечно, видит, что я стою, но вроде и не видит. Дальше мне отодвигаться некуда, разве что спрыгнуть в кювет. Почему не спрыгнула? Я уже слышу тяжелое дыхание. Кулаки работают, как шатуны паровоза. Он меня бьет грудью, сбивает с ног и бежит дальше. Следующий за ним попал тяжелым башмаком меж лопаток. Третий остановился для разгона, чтобы сильнее стукнуть. Он мне в голову целился, но промазал: я успела увернуться и скатиться в кювет. Первый, который меня толкнул, он был зверь, его лицо я запомнила. Второй и третий — они просто баловались. Их лиц я не видела. Им все равно было, что там на дороге валяется — куча тряпок или консервная банка, лишь бы посильнее зафутболить. Я сжалась в комок, рука полезла в карман за пистолетом. Не знаю, была ли у меня ярость в глазах, никто на меня не смотрел, ни один не обернулся.
Если б я не сдержалась и стала стрелять, двух или трех уложила бы обязательно… Потом бы меня повесили… Ну и что, ну и повесили бы, зато бы чувствовала себя человеком. А тут… ведь отделалась легким испугом. Боли особой не чувствовала, позвоночник и ребра целы. Но во мне такая загорелась тоскливая злоба от унижения и беспомощности, что долго еще лежала, сунув лицо в колени и сдерживая слезы.
Потом-то я сообразила: эти фашистские молодчики дали мне хороший урок: не стой на пути машины, машина слепа и обогнуть тебя не может.
Уроки, уроки!.. У разведчика что ни шаг, то урок.
Все-таки меня крепко помяли. Тот, что меж лопаток попал, он, видать, ловкий был спортсмен. Я долго не могла продохнуть.
В этот день я ничего больше разведать не смогла. Дошла до развилки дороги и увидела, что та ее часть, которая идет в город, перегорожена шлагбаумом; возле полосатой будки стоят три автоматчика и мотоцикл с коляской. Пропуска в город и даже обыкновенного аусвайса у меня не было.
Идти обратно по дороге я не решилась, полезла по открытой местности в гору. Один из солдат, стоявших возле контрольно-пропускного пункта, дал в мою сторону короткую очередь из автомата. Я забежала за скалу и легла. Думала, сейчас подъедет к перекрестку мотоцикл, с него соскочат и погонятся за мной патрульные. Нет, ничего такого не случилось. Солдат, как я поняла, просто развлекался. Понаблюдав из-за скалы, я вскоре увидела, что другой патрульный дал очередь по пробегавшей собаке. Собака протяжно и долго визжала. Патрульные дружно хохотали.
Отсюда мне все было хорошо видно: голубое чистое небо и вдали снежная вершина Эльбруса. Было тихо, и только изредка повизгивала подыхающая в кустах собака.
Хоть я в последние годы и жила в горной местности, а в разведшколе мы практиковались, лазая по скалам и ущельям, в свой первый день я под Нальчиком заблудилась. Чтобы не возвращаться на дорогу, решила пойти кружным путем и, обогнув несколько холмов, вернуться в пещерку. День выдался солнечным, перед глазами все как на ладони, а я иду, иду и никак не пойму, где тот склон с моей пещеркой.
Я, правда, не шла, а передвигалась короткими перебежками — от одного скального выступа к другому. Из этих балок, где засели фашисты, горы хорошо просматривались, фрицы то и дело постреливали. Иногда были слышны и короткие пулеметные очереди. В кого стреляли, кого преследовали, я определить не могла, возле меня пули не жужжали. Один раз увидела, что на отдаленном от меня склоне в узком ущельице закурился среди кустов дымок. И сразу же по этому дымку застрочил пулемет. Дымок погас, и немцы успокоились. Хоть бы кто-нибудь из них побежал посмотреть, что там дымит. Нет, постреляли, и все.
Я с собой компаса не взяла. Понадеялась на способность ориентироваться, да еще на такую важную примету, как ручеек. На беду мне, ручейков было множество. Все перебирают камушки, шумят, гостеприимно приглашают испить водицы. Забыв правила поведения разведчика, я то и дело припадала к воде и жадно пила. Очень устала, взмокла, болело колено, саднило между лопаток.
То ли мне показалось, то ли и в самом деле стало садиться солнце? Я просто в ужас пришла. Неужели с утра мотаюсь по горам? В который раз я легла попить. Попив, села и принялась ощупывать колено. Что-то оно сильно припухло. Дело дрянь. Уже начало темнеть. Я вытащила из глубокого кармана часы, глянула — пять часов. Когда вытаскивала часы, выронила бумажку. Ту самую, со сводкой. Так я ее никому и не передала, никого не встретила из жителей. Тут слышу из гущи кустарника:
— Девочка, дай бумага, курить будем.
Смотрю — рядом со мной кудлатая голова, парень в барашковой шапке. Глаза сверкают.
— Дай, слушай, пожалуйста. Я еще могу терпеть. Недалеко отец больной, без курева умирает… Говорю — умирает, совсем нехороший, просит перед смертью, меня просит: «Сын, пойди поищи бумажку. Табак имею, трубку потерял, понимаешь…»
— Как умирает? Может, помочь надо? Твой отец? Отчего умирает?
— Нет, — отвечает парень, — какой от тебя помощь! Он не мой отец, чужой старик. Все равно курить хочет. Дашь бумажка, нет?
— Но почему он здесь? Он что, раненый?
— Слушай, перестань, пожалуйста. Можешь дать бумажка — скорей давай, за мной не ходи… Он партийный человек, понимаешь. Его ловят. Крови столько было — жить все равно не сможет… Давай, слушай: предсмертное желание. Ясно?
Парень так сердился, что я, ни слова больше не говоря, протянула ему тот самый тетрадный листочек. Он схватил и, согнувшись, убежал, ломая кусты. Я минут десять прождала. Сердце сильно билось. Слышу, трещат кусты. Опять этот парень.
— Меня Ахмед, тебя как зовут? Еще такая бумажка давай, есть? — Он сам не свой от радости. Глаза сияют. — Старик курить не стал. Идем, идем, увидишь его. Хороший человек. Я же говорю — немцы ищут, хотят расстрелять… Значит, хороший, да? Идем скорей: перед смертью хочет тебя увидеть!
Этот Ахмед, он меня чуть не волоком протаскивал сквозь кустарник.
Мы продирались сквозь кусты минут пять, не больше. Под кустом кизила, опираясь на ствол спиной, сидел обросший, изодранный, окровавленный человек лет сорока. Глаза его были широко раскрыты, рот улыбался. В руке была зажата тетрадная страничка…
— Умер, — сказал парень. — Эх, зачем умер…
Я стала слушать сердце незнакомца, скинула платок и опять стала слушать… Парень сказал:
— Эй, как тебя? Мажешься кровью, зачем? Мертвый он, мертвый. Подымайся, читай, что пишет.
На обороте листовки косыми каракулями дрожащей рукой в одну строчку без заглавных букв было написано:
«Хоронить воспрещаю, скорей уходите».
— В разные стороны! — шепотом командовал парень. — Ты туда, я сюда!
Он скрылся в кустах. Я не осмелилась ослушаться — побежала в другую сторону. Уже слышно было: хрустят но речному гравию тяжелые шаги солдат, крики «хальт», «хенде хох». Где-то внизу зарычала и злобно залаяла собака… Раздался пистолетный выстрел, прогремела автоматная очередь, кто-то отчаянно заругался, застонал, взорвалась граната. И вдруг стало тихо, только собака скулила… Я еще долго, сдерживая дыхание, таилась среди кустов.
Быстро темнело.