охотно проводят несколько суток, если их удержат там ленточки или их собственный каприз.

Молодые люди поболтали часок, потом Родольф в назидание гостье показал ей группу, изображающую Амура и Психею.

— Это Поль и Виржини? — спросила она.

— Они самые, — ответил Родольф, не желая огорчать девушку.

— Как живые, — ответила Луиза.

«Увы, бедняжка не сильна в литературе, — подумал Родольф, взглянув на нее. — Уверен, что она довольствуется той орфографией, какую подсказывает ей сердце, и грамматики не признает. Придется купить ей Ломона».

Тут Луиза пожаловалась, что ботинки у нее сильно жмут, и Родольф любезно помог расшнуровать их.

Вдруг свет погас.

— Что такое? — воскликнул Родольф. — Кто задул свечу?

В ответ раздался задорный смех.

Несколько дней спустя Родольф встретил на улице приятеля.

— Что с тобой? — тот. — Тебя нигде не видно.

— Я пишу лирическую поэму, — ответил Родольф. Несчастный говорил сущую правду. Ему вздумалось потребовать от бедной девушки больше, чем она могла дать. Пастушечий рожок не может звучать как лира. Луизе знакомо было, так сказать, лишь просторечье любви, а Родольф во что бы то ни стало хотел говорить о чувстве в возвышенном стиле. И они не могли понять друг друга.

Неделю спустя, в том же зале, где Луиза встретилась с Родольфом, она познакомилась с белокурым юношей, который протанцевал с нею несколько туров, а по окончании бала увел к себе.

То был студент-второкурсник. Он прекрасно говорил о прозаических радостях жизни, обладал красивыми глазами, и в кармане у него позвякивали деньги.

Луиза попросила у него бумаги и чернил и настрочила Родольфу записку следующего содержания:

«Нерашитывай больше наминя савсем, цалую тебя впоследней рас. Прощай.Луиза».

Когда Родольф, вернувшись вечером домой, стал читать эту записку, внезапно погас свет.

— Ведь это та самая свечка, которую я зажег в тот вечер, когда ко мне пришла Луиза, — задумчиво проговорил он. — Она и должна была догореть вместе с нашей любовью. Если бы я знал, то выбрал бы свечу подлиннее, — добавил он не то с досадой, не то с сожалением и спрятал записку возлюбленной в ящик, который называл катакомбами своих увлечений.

Однажды, находясь у Марселя, Родольф поднял с пола клочок бумаги, чтобы закурить трубку, и вдруг узнал почерк и правописание Луизы.

— У меня тоже есть автограф этой особы, — сказал он приятелю. — Но в моем на две ошибки меньше. Не доказывает ли это, что она любила меня больше, чем тебя?

— Это доказывает, что ты простофиля, — ответил Марсель. — Белоснежным плечам и белоснежным ручкам грамматика ни к чему.

IV

АЛИ-РОДОЛЬФ ИЛИ ТУРОК ПОНЕВОЛЕ

После того как Родольфа подверг остракизму один негостеприимный домовладелец, он некоторое время скитался словно облачко и в совершенстве постиг искусство ложиться спать не поужинав или ужинать не ложась спать, повара его звали Случай, а постоялый двор, где он большей частью жил, назывался «Под открытым небом».

В эти тягостные дни у него все же было два спутника: благодушное настроение и рукопись его драмы «Мститель», которая уже успела погостить во всех парижских театральных антрепризах.

Однажды Родольф попал в каталажку за то, что исполнял на улице уж чересчур мрачную пляску, там он носом к носу столкнулся со своим дядюшкой, почтеннейшим Монетти — печником и трубочистом, сержантом национальной гвардии, с которым не виделся целую вечность.

Дядюшка Монетти растрогался злоключениями племянника и обещал помочь ему. Сейчас мы увидим, как это ему удалось, — если только читатель не побоится подняться на седьмой этаж.

Итак, возьмемся за перила и начнем восхождение! Уф! Сто двадцать пять ступенек! Вот и добрались! Один шаг — и мы в комнате, а сделали бы второй — так уже вышли бы из нее. Тесно, зато высоко. Впрочем, воздух чистый и вид прекрасный.

Обстановка каморки состоит из нескольких железных печей, двух плит, чугунок, известных своей экономичностью (особенно если ими не пользоваться), десятка глиняных и жестяных труб и кучи других отопительных приспособлений. Для полноты описи упоминаем о гамаке, который висел на двух гвоздях, вбитых в стены, о садовом стуле с ампутированной ножкой, о подсвечнике, увенчанном розеткой, и тому подобных предметах роскоши и искусства.

Что касается второй комнаты, то есть балкона, то в летнее время он превращался в парк при помощи двух карликовых кипарисов, растущих в кадках.

Когда мы вошли, обитатель этих хором, молодой человек в костюме турка из комической оперы, заканчивал завтрак, бессовестно попирая заветы пророка, о чем свидетельствовали остатки окорока и бутылка, еще недавно полная вина. Покончив с завтраком, молодой человек по восточному обычаю растянулся на полу и непринужденно закурил наргиле с монограммой Ж. Г. Предаваясь азиатской неге, он время от времени поглаживал великолепного ньюфаундленда, который несомненно отозвался бы на эту ласку, не будь он глиняным.

Вдруг в коридоре раздались шаги, дверь отворилась, и появился некий персонаж, который, ни слова не говоря, направился к одной из печей, исполнявшей роль секретера, распахнул дверцу топки, вынул из нее связку бумаг и стал внимательно их рассматривать.

— Что же это? — проговорил пришелец с сильным пьемонтским акцентом. — Ты еще не кончил главу о дымоходах?

— Позвольте, дядюшка! — отвечал турок. — Глава о дымоходах — одна из самых любопытных в вашем трактате, она требует внимательного изучения, и я ее изучаю.

— Сколько раз ты мне это говорил, несчастный! А как обстоит дело с главой о калориферах?

— С калорифером дело обстоит превосходно. Но, между прочим, дядюшка, если бы вы дали мне немного дровишек, они бы мне не повредили. У меня тут Сибирь в миниатюре. Я так прозяб, что стоит мне только взглянуть на градусник, и он немедленно опускается ниже нуля.

— Как, ты уже сжег всю вязанку?

— Позвольте, дядюшка. Вязанка вязанке рознь. Ваша была крошечная.

— Я пришлю тебе «экономическое полено». Оно превосходно держит тепло.

— И потому тепла не дает.

— Ну, хорошо, пришлю тебе вязаночку дров, — сказал пьемонтец, направляясь к двери. — Но чтобы глава о калориферах была готова к завтрему.

— Будет тепло, будет и вдохновенье, — отозвался турок, которого снова заперли на два поворота ключа.

Если бы мы сочиняли трагедию, то именно теперь должен был бы появиться наперсник. Его звали бы Нуреддин или Осман, со скромным и покровительственным видом он приблизился бы к нашему герою и, продекламировав следующие стихи, ловко выведал бы, что у него на сердце.

Что с вами, властелин?Вы нынче так бледны.Или жестокою тоской омрачены?Иль ставит вам аллах нежданные преграды?Иль сумрачный Али, не знающий пощады,В далекие края, к безвестным берегамУвез красавицу, что столь желанна вам?

Но мы не сочиняем трагедию, и хотя нам до зарезу нужен наперсник, придется обойтись без него. Наш герой — совсем не то, чем он кажется. Ведь недостаточно надеть тюрбан, чтобы стать турком. Молодой человек — наш друг Родольф, его приютил у себя дядя, которому он помогает писать руководство под названием «Мастер-печник». Дело в том, что господин Монетти всю жизнь занимался печами и был всецело поглощен своим искусством. Почтенный пьемонтец любил повторять известное изречение Цицерона, искажая его на свой лад, и в минуты воодушевления восклицал: «Nascuntur рое… liers»* [Изречение Цицерона «Nascuntur poetae» («Пусть родятся поэты») Монетти переделывает на

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату